…Этим же вечером, перебрав в уме всех, вокруг кого могли бы сплотиться недовольные, он остановился на одном имени. Сын полководца, никогда не клонившего шеи перед Екатериной, племянник канцлера, готовившего проект конституции, — Никита Петрович Панин.

Наутро Владимир Михайлович, велев денщику почистить мундир и достав из коробки лучшие перчатки, поехал на Садовую. Был он в себе до того этим часом уверен, что недоуменно уставился на затянутого в ливрею лакея, которому пришлось трижды повторить:

— Его превосходительство не принимают.

Лишь много позже, мимолетно, вспомнит Яшвили о встреченном у театра драгунском капитане, не подозревая, что тот сидит уже в секретной камере Петропавловской крепости. Соглядатаи, шедшие в тот вечер за ним, призваны были, на свой страх и риск, князем Мещерским, приметившим встречу приезжего с двумя офицерами столичного гарнизона, давно бывшими у него на подозрении.

Улик для доноса скопилось довольно; следующей ночью, по приказу генерал-прокурора, заговорщиков арестовали, а еще три дня спустя Лопухин доложил императору об усердии Мещерского, открывшего затаившуюся в Смоленске шайку якобинцев.

* * *

В декабре император все дни почти отдавал заботам военным, и Анна скучала. Визиты были не в радость, все казалось, за спиной ее судачат, что охладел, мол, государь. Боясь показаться заискивающей, выпрашивающей внимание, она порой оказывалась резка, едва ли не груба. Пожалуй, хорошо ей было только с отцом, и Анна заезжала к нему все чаще, порой просто сидела, не мешая, глядя, как он черкает что-то в бумагах. О делах Петр Васильевич с дочерью не говорил, да ей было и неинтересно. Только заметив, что он чем-нибудь недоволен, Анна спрашивала, кивнув на раскрытый бювар:

— Что там?

Отец отшучивался, и она не настаивала. Но за две недели до Нового года, по хмурому его лицу, Анна поняла, случилось что-то серьезное. Петр Васильевич на вопросы ее пробовал опять отнекиваться, но, увидев сведенные капризно брови, двинул к ней по столу бювар:

— Сама смотри. Генерал-прокурорская должность всякую гнусность собирает.

— Что там? Читать мне все это, что ли?

— Умысел на государя. Мещерский открыл..

— Мещерский. В театре разве умысел?

— Нет. Не шути с этим. Петербургского драгунского полка замешаны офицеры, дворяне смоленские. Одна ниточка вовсе недобрая: отставной полковник Каховской — едва ли не во главе всего заговора, а он старый приятель Суворова.

— Павел Петрович о Суворове несколько раз заговаривал, вспоминает его.

— Вот и смотри. Можно раздуть невесть что, а окороти концы — упустишь бунтарей. И с Валуевыми связь неясная…

— Как же они хотели?

— Что?

— Убить. Ядом или с ножом подослать?

— Ну что ты! Я говорю — умысел, а ты сразу — ножом!

— А на престол кого? Александра? Не молчи!

— С чего взяла? Республиканцы это…

— Сами, значит? Его убить, и сами?

— Не больно-то так выходит. И французов, почитай, из цареубийц мало кто в живых остался, свои же показнили.

— Мне до них что? Нет, как же так, его убить, а самим сесть в какое-нибудь там собрание! Откуда все это, папа?

— Люди сведущие говорят, зараза якобинская. У меня к сыску таланта нет, а разумом своим полагаю: Пугач ни у каких якобинцев в обучении не был, бунтовщиков всегда достанет. Страшно, что дворяне…

Анна покачала головой, глядя застыло на поблескивающую в солнечном луче застежку бювара:

— Страшно то, что его хотели убить.

* * *

На крыльце, с непокрытой головой, встретил фельдъегеря Александр Васильевич, в незапахнутой шубейке вышедший в сени, едва заслышал колокольчик. Тут же вскрыл пакет и, пробежав быстро взглядом, нагнулся-зачерпнуть горсть пушистого, после полудня выпавшего снега, вытер лицо. Потянулся хрустко, расправляя кости, звонко крикнул:

— Прошка! К старосте беги, три сотни рублей на дорогу проси, авось две даст, так хватит. Скажи, не шутя еду! После в церковь, скажешь, сегодня на клиросе петь не буду… Запрягать!

Он был в Петербурге на следующий день вечером и едва не впервые в жизни беспокойно провел ночь — все никак не мог уснуть. Но, прикорнув два часа, вскочил бодрый, веселый, только руки чуть дрожали. В предрассветной дымке ехал к Зимнему, не оправляя сбившийся шарфик: все казалось душно, впору расстегнуть пару пуговиц. На лестнице встреченный Ростопчиным, кивнул ему коротко, серьезно и отвернулся сразу, так что тому пришлось не дорогу показывать, а поспешать следом в Двух шагах. Двери растворялись перед ними, словно сами собой, в полутемных комнатах звонко разносились шаги. В угловой кабинет фельдмаршал вошел один.

— Ждал тебя. Рад.

Павел, улыбаясь ясно, шагнул навстречу, нетерпеливым жестом остановил поклон.

— Чиниться нам не время. Тебе вручается судьба Австрии и Италии, в том — слава России.

— Государь…

— Ладно! Вижу, что не станешь о косах да штиблетах спорить. Бог теперь рассудит: коли победа — нам обоим слава, поражение — вина пополам. Думаю, достойные войска тебе вручаю: что мог, сделал. Веди!

И он обнял полководца. Невысокие оба, вровень, они стояли мгновение рядом, щекой Павел ощутил слезинку на щеке Суворова.

* * *

Весь Петербург, начиная с полудня, был у дома графа Хвостова, где остановился фельдмаршал. Александр Васильевич не успел распорядиться, чтобы не пускали никого, как все комнаты полны были народа, и, махнув рукой, он стал здороваться со знакомыми и незнакомыми, принимать поздравления, выслушивать просьбы. Вдруг, вспыхнув, вскинул голову, шагнул быстро к прислонившемуся у окна неприметному, аккуратно причесанному человеку:

— Сударь, сколь много чести для меня! Прошка, проводи действительного статского советника Николаева на подобающее ему высокое место!

Суворов кивнул выразительно, и денщик, водрузив проворно на диван стул, склонился почтительно перед Николаевым:

— Пожалуйте, ваше благородие!

Под леденящим голубым взглядом статский советник, оглядываясь затравленно, под общий смех полез на диван. А Суворов, кивком подозвав Прохора, шепнул на ухо:

— Лошадей!

* * *

Умирать Александр Андреевич Безбородко уехал в Москву. Сколь осталось, сказал ему тот же верный лекарь, что отмерил последний год Екатерине Алексеевне. О ней думалось теперь спокойно, как через долгую усталость, будто и не было дней, когда поджидал он смерти благодетельницы.

Что же, достиг всего, о чем мечталось, выше канцлера не сядешь, а к чему теперь все это?

Он не раскаивался ни в чем, не сетовал; просто теперь не было цены звездам, титулам, деревням. Верни божеская ли, дьявольская сила молодость, вновь бы прогрызал дорогу к силе и славе, но с собой-то не возьмешь…

И он, едва оплавившись после удара, не вылежав, как ни молил врач, двух дней, велел везти себя в церковь. В спальне было ему столь невмоготу, что, едва подали возок и явились наверх двое лакеев с легким креслом, н котором носили хозяина по дому, он поднялся сам с кровати и, босиком, в рубахе ночной, оттопыривая живот, дошел тяжело до двери, ухватился за косяк. Кресло подставили, усадили, руки, на подлокотники уложили — и понесли, только взбегавший по лестнице камердинер, увидев, руками всплеснул:

— Одеть-то барина, олухи!

Доехали быстро. Велев кресло поставить в приделе, Александр Андреевич посидел чуть, отдыхая, потом, на плечо камердинера опираясь, вошел под своды.

О чем ему молиться было, о прощении, о грешной душе? Много ли проку. Господь разумеет, как судить. Разве вымолишь участь, не сужденную по милосердию его? К прочим грехам добавлял канцлер еще один, но хотелось ему в этот час не прощенным быть, а найти мир в собственной душе. Вчера ввечеру еще, едва начав отходить после распластавшей тело враскид боли, ощутил он словно чесоточный зуд, пробегавший от пальцев ног под мокрым одеялом до затылка. Шевелиться — сил нет, от каждого движения в испарину бросает, лежать бы да лежать, избывая муку, а он места себе не находил. Может, это и есть — кара?