Поднимаясь из неглубокого, но долгого поклона, Николай Иванович выговорил негромко:

— Прошу простить, государь.

— Бог мой, за что же?

— Благодарность свою я оставил в сердце, не думая, что пристойно ее высказать перед вами.

— Николай Иванович, благодарности в самом деле не нужно было. Я лишь исполнил долг. Но обратиться ко мне имели право не вы только, человек, которого я глубоко уважаю, но и любой из живущих в государстве Российском.

— Тем более, доступность государя налагает обязанность на каждого, обращающегося к нему, подумать, на что займет время, принадлежащее и другим тоже.

— Полно! Но я хотел советоваться с вами о деле. Вчера Лопухин отсоветовал поручать вам должность чиновную, полагая, что таковая вас стеснит, и не на этом поприще вы можете достойно служить государству. Так думает он; я же хочу слышать вас.

— Иван Владимирович справедлив, как всегда, вряд ли из меня получится чиновник, исправно в присутствии сидящий. Сожалею, что должен ваше величество беспокоить делами, до меня касающимися — но здоровье, увы, требует покоя, да и имение мое подзапущено.

— Хорошо. Думаю и сам, что вам пристало более иметь должность по университету или академии.

— Могу ли возразить, государь? Кресло — все кресло, где бы ни стояло. Должности научные исполняются людьми, способность к тому имеющими, я же…

— Каковы же способности хоть Дашковой? Не у нее ли три года не могли словарь напечатать, что вы за неделю выпустили? Но довольно о том. Дело не в должности, хоть и вакантных довольно; будет нужда, придумаем новую. Я хочу, чтобы вы занялись тем, что умеете лучше иных: изданием книг.

— Ваше величество, право, не по плечу честь. Недостойным оказаться — стыдно.

— Кто же достоин тогда? Отпуск, довольный для поправления здоровья, предоставлен будет, едва испросите, со всем новым жалованьем. Я знаю об убытках ваших. Все будет исправлено!

— Но сам я, государь?..

— На то есть врачи.

— Не телесная немощь, иная беспокоит. Простите за откровенность мою — не вижу в себе сил довольно начинать все сначала.

— Николай Иванович, ужели вы измените разуму? Измените всему, ради чего жили? Не понимаю вас!

— Так поймите, государь! Там, в стенах, вечно известкой сочащихся, сажени свои от окна до стены отмеряя, понял многое. Для кого книги? Десять лет почти минуло с тех пор, как голод прошел; в Москве четверть ржи семь рублей стоила, а найди ее! Я видел тогда крестьян вповалку у завалинок изб — ни один подняться не мог, чтобы еды попросить. А дети, на жучков лесных тонкими ручонками похожие! Счастлив был тот, у кого изба невдалеке от леса стояла, мог нащипать древесной коры да сварить, а за черствую корку хлеба любой дочь бы отдал на поругание. Я видел все это собственными глазами и не забуду никогда!

— Николай Иванович, почему вы думаете, что все это чуждо моему сердцу? Нужен порядок в государстве, правильное управление; тогда и народ станет жить в довольстве. Нужно исправлять правы.

— Много было перемен, государь, и после каждой люди жили хуже.

Павел вскинул раздраженно голову. На мгновение, как бывало в минуты гнева, охватила глухота. Он отвернулся резко и в зеркальной дверце против света стоящего книжного шкафа увидел взгляд Новикова.

— Хорошо. Вы можете ехать домой.

— Благодарю, государь.

Часом спустя траурные колесницы тронулись от Зимнего к Петропавловской крепости. Выглянуло солнце, и в отблесках свежевыпавшего снега черный креп расплывался полосами мрака, перечеркивая сияние обильной позолоты. Перед второй траурной колесницей, скалясь в не трогающей глаз усмешке, вышагивал деревянно высокий седой старик — Алексей Орлов-Чесменский, неся на вытянутых руках подушечку с регалиями убитого им в Ронше тридцать четыре года назад императора Петра III.

* * *

Учащенным шагом колонна новобранцев, посверкивая глянцевыми широкими поясами на коротких кафтанах, обогнула опушку рощицы, с ходу рванулась па холм. По смерзшейся, обледенелой снежной корке сапоги скользили, ряды сбились нестройно. Иные солдаты помогали себе руками, опирались на приклад. Трое или четверо упали. Подскакавший к подножию холма сухонький, тонкий офицер, мундира не разобрать под серым потрепанным плащиком, осадив каракового жеребца, глянул усмешливо на белобрысого, в кружок стриженного рекрута, заправлявшего, сидя на снегу, в сапог широкую шароварину.

— Чем сбили с горы тебя, молодец? Не иначе шрапнель угодила?

— Никак нет, — обернулся, отыскивая шапку, солдат, потянулся на четвереньках и договорил через плечо, — ваше благородие.

Офицерик прищурился, качнулся в седле — и закричал зычно:

— Отставить! Снова всё!

Передовые, у самого гребня холма, оборачивались недоумевающе, из глуби, где мало кто разобрал команду, напирали наверх. Офицерик, крутанув на месте жеребца, сбросил резким рывком с плеч плащ, и надевший наконец шапку солдат, только что с ним разговаривавший, вытянулся, сколь умел, в струнку. А из колонны, приметив всадника, кричали «отбой!» офицеры; сбившись на первых тактах, протрубил сигнальщик.

— Никак фельдмаршал… — вслух протянул солдат, не в силах оторвать взгляд от роскошно расшитого мундира.

— Смотри, ходить не научился еще, а чины выучил, чудо-богатырь, — усмехнулся всадник и, не дожидаясь, пока спустятся к нему офицеры, прокричал:

— Стыдно, господа! Коли солдат на ногах нетвердо стоит, откуда смелости в бою взяться? Мните, неприятель вас на плацу поджидать будет? Вы его с горки сбить умейте, из болота выковырять! Повторить то же, солдатам отдых давая, покуда не будет быстроты, натиска. Вам скоро новобранцев этих в бой весть!

Жеребец скакнул, с места беря рысью, плеснул плащ. Не шелохнувшийся, как застыл, увидев мундир фельдмаршала, солдат, опомнившись, стряхнул с живота снег, запорошивший его из-под копыт, и кинулся к своим.

Миновав рощу, пролетев звонко по мосту, над заметенным, с берегом вровень, ручьем, на самой околице Тульчина Суворов осадил коня, приподнялся в седле. Сколь хватало глаза, определенные, всякая к своему месту, воинские команды, яркими на снегу пятнами, окружали северную и западную заставы. Здесь шли учения пехоты, и следовало помедлить чуть взглядом, чтобы издали распознать маневр. Рекрутов нового набора было покуда немного, собранные из них три команды Александр Васильевич только что сам посмотрел в деле, прикидывая, сколь станет сил обучить набранное волею матушки-государыни войско. А меж тем вел фельдмаршал усиленные маневры со старыми солдатами, разумея и офицеров подтянуть, чтоб потом с новобранцами на раскачку время не тратили; главное же — походу быть вскоре, каждый день учебы дорог.

У заставы звякнул ружьями, честь отдавая, караул. Перед распахнутыми дверьми громадного сарая, выстроенного спешно под арсенал, сгружали с возов кули пороха, увязанные в рогожи пушечные стволы. Наклонясь с седла к одетому по-дорожному поручику, командовавшему двумя десятками бегавших проворно от сарая к возам солдат, Суворов спросил:

: — Что пушки?

— Сестрорецкие; Александр Васильевич. Половина — с раковинами, не годны никуда.

— Что же брал?

— Не хотел. Повздорил с тыловыми, едва на гауптвахту не упекли. А к генералу Хорвату не допустили вовсе.

— Как так? Моего порученца — не пустили?

— Я бы вошел, хоть у него двое гайдуков в сенях, да проку мало. Все знают, Платон Александрович жалоб на него не берет, а к кому еще жалоба та попасть может? Государь-то и новый к нему благоволит.

— Ладно! Отставить это. Сгружай, не на снегу же им быть, — отрывисто бросил Суворов, давая шпоры жеребцу.

К отведенному под штаб каменному двухэтажному дому подлетел он в полный мах, отер слезу, выбитую холодным ветром. Знал он, что отменен рекрутский набор, не подтверждены государем обязательства России по выступлению в поход против Франции — и все же ждал, что, пусть хоть с теми войсками, что готовы, дозволят ему сняться, а там…

Два дня спустя, в три часа пополудни, завидев в окно фельдъегеря, вскочит он из-за стола, метнувшись по комнате, на пороге встретит гонца — и едва не выронит пакет, поняв, что держит в руках не приказ о наступлении, а холодный, от государева имени, выговор за упущения по службе.