Сизов вышел из блиндажа. На улице шел дождь. Генерал расстегнул китель и подставил прохладе свою грудь. Затем вернулся в блиндаж, позвонил в медсанбат, справился о здоровье полковника Баталина. Баталин, полк которого недавно был выведен во второй эшелон, поправлялся. Сизов прилег на койке. Но сон не приходил. Медленно распутывался клубок давно волновавших мыслей.

"Много у врага новой, грозной техники, а солдаты все те же. Даже хуже тех. А у нас и техники больше. А главное - люди, солдаты. И в этом никто нас не может превзойти. Если полк потерял всю боевую технику, он еще не погиб. Он жив, если в нем уцелели знамя и хотя бы один солдат. Это так. Орудие стреляет, пока за ним стоит боец, танк движется, пока в нем сидит солдат. А главное - какой солдат... Впрочем, это очевидная истина. И почему я об этом думаю... Новая танковая дивизия?.. Надо проверить. Завтра же пошлю разведчиков..."

Не заметил, как заснул.

Разведчики, совершившие рейд в тыл врага, были повышены в звании. Шахаев стал старшим сержантом, Пинчук - сержантом, Ванин и Аким -ефрейторами. Никто, кажется, так не гордился этим повышением, как Сенька. В тот же день он заставил встать по команде "Смирно" молодого разведчика Алешу Мальцева.

– Почему не приветствуешь старших? - строго отчитывал он его. -Перед тобой - ефрейтор!.. Как стоишь?!

При этом он был настолько серьезен, что его никак нельзя было заподозрить в шутке.

Назревали большие события, а жизнь солдат шла своим обычным чередом. Шахаева назначили командиром отделения и вскоре парторгом роты. Сенька и Аким остались под его командой, а Пинчука поставили старшиной роты - на этот раз уже официально. Таким положением вещей остались довольны все, и в особенности Пинчук; наконец-то в его руки попало настоящее хозяйство! Не дожидаясь дополнительных указаний, он немедленно приступил к делу. По акту, как и полагается, начал принимать все ротное имущество от Ивана Кузьмича, старого рыжеусого солдата-сибиряка, временно исполнявшего обязанности старшины.

– Кузьмич, - обращался к нему по-граждански Пинчук, вынимая из мешков собранное для стирки солдатское белье. - Одной пары не хватает. Ты не того... не позычив кому-нибудь?

– Что вы, товарищ сержант! Как можно! - обижался Кузьмич. - Что я, враг себе? Давай еще раз пересчитаем.

– Давай, давай, - соглашался Пинчук и начинал заново перебирать белье. - Тильки як що не хватит...

Однако при повторном подсчете белье находилось: в бережливости и честности Кузьмич нисколько не уступал самому Пинчуку. Был вот только малограмотен Кузьмич, да на водчонку слабоват; если бы не это, быть бы Ивану Кузьмину старшиной роты или кладовщиком, на худой конец. А сейчас он служил ездовым. Под его началом находились две добрые сибирские лошади да ладно сколоченная пароконная повозка. К обязанности ездового Кузьмич относился в высшей степени добросовестно. Во всей дивизии не сыскать такой справной сбруи и таких сытых лошадей, как у Кузьмича. Зная его исполнительность и честность, старшина роты доверял ему возить продукты с ДОПа[9] - предприятие, как известно, связанное с немалыми соблазнами. Во все важные поездки новый старшина отправлялся только с ним. По дороге Кузьмич рассказывал ему о своей жизни, о том, как несладко сложилась она у него с самых молодых лет.

Женился Кузьмин в четырнадцатом году на деревенской красавице Глаше. Но не довелось ему пожить с молодой женой как следует. Царь начал войну с Германией. Забрали молодца. Больше трех лет мыкал горе по окопам, кормил вшей то под Перемышлем, то под Варшавой, то в Восточной Пруссии. А потом четыре года участвовал в гражданской. Возмужал, окреп, заматерел. Всюду побывал - на юге и на севере. Лихим кавалеристом мчался по родной сибирской земле по пятам адмирала Колчака. Первым из всего эскадрона ворвался в родную деревню. Вихрем пронесся по улице, сверкая саблей и пришпоривая обезумевшего коня, сбрасывавшего по дороге ошметья кроваво-белой пены с оскаленного в дикой ярости рта. У своего дома стальными мускулами натянул поводья - была в молодости силушка в Кузьмичовых руках! - поднял на дыбы храпевшего жеребца, гаркнул весело:

– Глаша, встречай гостя!

Но не выглянула Глаша в окошко, не вылетела, разметав руки, во двор. Молчанием встретила его родная хижина. Соскочил с коня. Вбежал в хату с недобрым предчувствием. Комната с умолкнувшими часами-ходиками на бревенчатой стене и темным образом Николая-чудотворца в левом углу пахнула на молодого хозяина нежилью. Лихая весть ожидала Ивана: его белолицая Глаша ускакала с белогвардейским чубатым казаком, который - второпях, должно быть, - и фотографию свою оставил на столе. Взглянул Кузьмич на карточку, и сердце заныло: красив, подлец...

Гнался за Колчаком до самого Иркутска, потом до Маньчжурии доскакал, -все думал догнать того казака, да поздно, видно, уж было...

А когда отгремели огненные годы, вернулся домой. И потянулись для Кузьмича дни, месяцы, полные одиночества и глубоко скрытой тоски. Не было радости без Глаши, ничто не веселило. Сколько красивых сибирячек предлагали ему любовь свою, сколько добрых и ласковых сердец раскрывалось перед ним -не пошел навстречу их любви суровый сибиряк, замкнулся и навсегда остался бы один-одинешенек, если б вокруг не бушевала, не вихрилась новая жизнь, за которую он так долго воевал. Состоял он одно время в продотряде, с яростной злобой вырывал хлеб у кулаков, стремившихся заморить голодом советскую власть.

А кончилось все это, вернулся домой. В работе стал искать утешение. Сильно полюбились ему почему-то деревенские ребятишки. Звенящей ватагой врывались они в его хату, и он угощал их конфетами. Рассказывал про германскую да гражданскую, помогая вить кнуты, а выпроводив ребят, сразу мрачнел. Сгорбившись, подходил к образам, доставал маленькую шкатулку. Там хранилась фотография жены - единственная память о Глаше. Долго смотрел на пожелтевшее изображение и трудно, по-мужски, плакал. В ту пору и породнился Кузьмич с "зеленым змием".

В колхоз он записался сразу же, как только артель начала создаваться. Ушел с головой в работу. С его умом и трудолюбием Кузьмич мог бы быть хорошим председателем или завхозом, но он отказался от этих должностей и заделался постоянным образцовейшим конюхом - привычка старого кавалериста тянула к лошадям. А когда началась война и колхоз выделил для армии двух лучших кобылиц-четырехлеток, выпестованных Кузьмичом, он ни за что не пожелал доверить их другим рукам и отпросился ехать на фронт. И Кузьмич сумел сберечь своих лошадей вплоть до 1943 года, - носил он в сердце заветную мечту сохранить их до конца войны и вернуться в колхоз на своих кобылах. "То-то будет радости у председателя!" - думал он, пряча теплую улыбку в рыжих усах. Было что-то трогательно-сердечное в его привязанности к лошадям.