Изменить стиль страницы

Но заснуть я все равно не мог. Различные образы, звуки, голоса, прошлое и будущее перемежались, а иногда сливались в моем мозгу: гневный рев Натана, такой жестокий, такой дикий, что я постарался побыстрее забыть о нем; недавно написанные эпизоды из моего романа – герои, точно актеры на сцене, подавали реплики, звеневшие у меня в ушах; голос отца в телефоне – радушный, приветливый (разве старик не прав? Разве не следует мне теперь навсегда поселиться на Юге?); Софи на замшелом берегу воображаемого пруда или водоема глубоко в лесу, что раскинулся за покрытыми весенней зеленью полями «Пяти вязов», ее стройное длинноногое тело в облегающем купальном костюме из ластекса дышит красотой и здоровьем, на коленях у нее – наш осклабившийся гномик-первенец; тот страшный выстрел, прогремевший у меня в ухе; солнечные закаты, ночи, отданные во власть безумной любви; восходы, исчезнувшие дети, победа, горе, Моцарт, дождь, сентябрьская зелень, отдых, смерть. Любовь. Замирающие звуки «Марша полковника Богея», который исполнял проходивший мимо оркестр, пробудили во мне острую ностальгию, и вспомнились не столь давние военные времена, когда я приезжал в отпуск из лагеря в Каролине или Виргинии и лежал без сна (и без женщины) в какой-нибудь гостинице в этом самом городе – одном из немногих американских городов, где бродят призраки истории, – и, думая об улицах под моим окном, представлял себе, как они выглядели всего три четверти века назад, когда здесь бушевала братоубийственная, принесшая несказанное горе война и тротуары были забиты солдатами в синих мундирах вперемежку с авантюристками и проститутками, ловкими жуликами в цилиндрах, колоритными зуавами, прыткими журналистами, восходящими дельцами, хорошенькими кокетками в шляпах с цветами, таинственными шпионами Конфедерации, карманниками и гробовщиками – эти последние вечно спешили по своим неотложным, непрекращавшимся делам, ибо их ждали десятки тысяч по преимуществу совсем молоденьких мальчиков, которые находили свою смерть на безрадостных землях к югу от Потомака и лежали штабелями, словно дрова, в пропитанных кровью полях и лесах за этой сонной рекой. Мне всегда казалось странным – даже жутким – то, что в этом чистом современном городе – нашей столице Вашингтоне, – таком холодном и официальном в своей шири и красоте, все еще бродят, как и в ряде других городов, настоящие призраки. Звуки оркестра растворялись в далекой дали; приглушенная расстоянием, бравурная мелодия звучала мягко, грустно, как колыбельная. Я заснул.

Когда я проснулся, Софи сидела на кровати, скорчившись, поджав под себя ноги, и смотрела на меня. Я словно вынырнул из небытия и по тому, как изменился свет в комнате – хотя тут и в полдень царил полумрак, а сейчас стало почти совсем темно, – понял, что проспал несколько часов. Сколько времени Софи вот так смотрела на меня, я, конечно, не мог сказать, но не без смущения подумал, что, наверно, довольно долго: лицо у нее было такое милое, озадаченное, чуть насмешливое. Оно по-прежнему было бледное, измученное, и под глазами лежали черные тени, но она явно ожила и протрезвела. Казалось, она вполне оправилась – во всяком случае, на данный момент – после того страшного припадка в поезде. Увидев, что я заморгал, она сказала с нарочито подчеркнутым акцентом, к которому – шутки ради – прибегала порой:

– Ну-с, ваше преподобие Энт-уи-исл, хорошо поспали?

– Боже, Софи, – в смятении воскликнул я, – который час? Я спал мертвецким сном.

– Я сейчас слышала, как пробили часы на церкви. По-моему, пробило три раза.

Все еще не вполне проснувшись, я погладил ее по плечу.

– Пора в поход, как говорят в армии. Не можем же мы торчать здесь весь день. Я хочу, чтоб ты увидела Белый дом, Капитолий, памятник Вашингтону. А также театр Форда, ну, ты знаешь, где стреляли в Линкольна. И Мемориал Линкольна. Столько здесь всех этих чертовых штук. А потом можно будет и перекусить…

– Я совсем есть не хочу, – возразила она. – А город смотреть хочу. Я чувствую себя так много лучше после сна.

– Ты мигом заснула, – сказал я.

– Ты тоже. Когда я проснулась, ты лежал с открытым ртом и храпел.

– Нечего издеваться, – сказал я не без искреннего ужаса. – Я же не храплю. Я в жизни никогда не храпел! Никто ни разу не говорил мне об этом.

– Потому что ты никогда ни с кем не спал, – игриво возразила она. Потом нагнулась и прильнула к моим губам чудесным влажным долгим поцелуем, да еще вдобавок просунула язычок – он быстро, весело обследовал мой рот и исчез. И прежде чем я успел отреагировать, хотя сердце и застучало в бешеном ритме, она уже снова сидела, поджав ноги, возвышаясь надо мной.

– Господи, Софи, – начал было я, – никогда этого не делай, если… – Я поднял руку и вытер губы.

– Язвинка, – прервала она меня, – куда мы теперь?

Немного сбитый с толку, я сказал:

– Я же говорил тебе. Осмотрим Вашингтон. Пройдем мимо Белого дома – может, увидим Гарри Трумэна.

– Нет, Язвинка, – снова прервала она меня, на этот раз более серьезным тоном, – я хочу сказать: куда мы всерьез направляемся? Вчера вечером, когда Натан… В общем, вчера после того, что он сделал, когда мы стали так быстро упаковывать чемоданы, ты все говорил: «Надо ехать домой, домой!» Снова и снова говорил: «Домой!» А я просто пошла за тобой, потому что так очень испугалась, и вот мы теперь с тобой в чужом городе, и я совсем не понимаю, зачем мы здесь. Куда мы на самом деле едем? Куда это – домой?

– Ну, ты же знаешь, Софи, я говорил тебе. Мы едем на ферму – я про нее тебе рассказывал – в южную Виргинию. Я тебе уже описал эти места, ничего больше добавить не могу. Это ферма, где главным образом выращивают земляной орех. Я никогда ее не видел, но отец говорит, что там вполне комфортабельно – все современные американские удобства. Ну, понимаешь: стиральная машина, холодильник, телефон, водопровод в доме, радио – словом, все. Полный набор. Как только устроимся, поедем в Ричмонд и приобретем хороший проигрыватель и множество пластинок. Всю музыку, какую мы оба любим. Там есть универсальный магазин Миллера и Родса с отличным отделом пластинок – во всяком случае, он был отличным, когда я ходил в школу в Мидлсексе…

– «Когда мы устроимся?» – снова прервав меня, повторила она мягко, но все же зондируя почву. – А как это будет? Что значит «устроимся», Язвинка, дорогой?

Вопрос этот породил во мне огромную волнующую пустоту, которую я не мог заполнить мгновенным ответом, ибо вдруг понял, что ответ должен быть весомым, начиненным глубоким смыслом; я как-то по-идиотски судорожно глотнул и надолго умолк, чувствуя лишь стремительный неровный стук крови в висках да исполненную отчаяния, могильную тишину в жалкой комнатенке. Наконец я медленно произнес, но гораздо смелее и непринужденее, чем, казалось, был в состоянии это сделать:

– Софи, я люблю тебя. Я хочу на тебе жениться. Я хочу, чтобы мы вместе с тобой жили на этой ферме. Хочу писать там книги, возможно, до конца моих дней, хочу, чтоб ты была со мной и помогала мне и чтоб у нас была семья. – Секунду помедлив, я добавил: – Ты мне очень нужна. Очень, очень. Могу ли я надеяться, что и я тебе нужен?

Еще произнося эти слова, я подумал, что произношу их с той же дрожью, таким же голосом, что и этот напыщенный идиот Джордж Брент, когда он в одном фильме, который я как-то видел, делал предложение Оливии де Хэвиленд на прогулочной палубе дурацкого голливудского океанского лайнера; но черт с ним, с пафосом – главное, я наконец сказал, что должен был сказать, а все первые признания в любви, мелькнуло у меня в голове, наверное, неизбежно выглядят кинематографической дешевкой.

Софи опустила голову на подушку рядом с моей, так что я почувствовал, какая горячая у нее щека, и приглушенно заговорила мне в ухо, а я смотрел на ее обтянутые шелком бедра, слегка колыхавшиеся надо мной.

– Ах, Язвинка, сладкий мой, ты такая прелесть. Ты так заботишься обо мне – много-много. Право, не знаю, что бы я без тебя делала. – Пауза; губы ее коснулись моей шеи. – Знаешь, что Язвинка: мне ведь больше тридцати. Что ты будешь делать с такой старухой?