Изменить стиль страницы

– Не был я в Киеве, – виновато опустив голову, проговорил Стема, словно, будь он там, приглядел бы за князем, отвел беду. – Так, на волоках ошивался… Я войду в терем, а, Митяй?

– Иди. Ты рында княжны. Тебя никто от службы не отстранял.

После залитого палящим солнцем двора гридница терема показалась Стеме совсем темной. И хотя в расположенные под сводом высокой кровли окна вливался свет, от которого красиво блестела позолота на выкрашенных охрой столбах-подпорах, однако сейчас в этом не чувствовалось обычного великолепия и красоты, даже наоборот, мрачный свод с позолотой казался торжественно траурным.

Стема, щурясь после яркого света, осторожно прошел в гридницу и отступил за колонну. Он разглядел сидевших на лавках вдоль стен смоленских бояр, увидел воевод и волхвов в светлых одеждах, стоявших недалеко от главного возвышения. Было душно от такого множества людей, все молчали, отчего в этом многолюдье было нечто тяжелое. В центре гридницы, где было свободное пространство между собравшимися, Стема увидел… На покрытом алым сукном столе стояла большая деревянная колода с телом князя Эгиля Золото.

На что он был похож? На призрак, на марево нереальное Сквозь желтоватую мутную массу едва просвечивали очертания человеческого тела. У Стемы на мгновение перехватило дыхание, но потом он сообразил: тело Смоленского князя залили медом, чтобы по дороге в Смоленск оно не испортилось в жару. Он слышал, что так поступали, дабы избежать преждевременного тления. Тем не менее, видимо, разрушение уже коснулось тела князя, ибо в гриднице стоял тяжелый дух.

Стема смотрел на желтое месиво в колоде, постепенно начиная различать самого Эгиля: сложенные на рукояти меча руки, золоченый шлем, тускло светившийся сквозь пласты меда. И вдруг припомнил свое детство и отрочество при дворе князя-варяга и то, что когда-то Эгиль чуть не запорол его до смерти. Но это воспоминание мелькнуло и исчезло. Он проникся всеобщим горем, ибо ни в Золотой Гриднице, ни, пожалуй, во всем Смоленске не было никого, кто не скорбел бы по своему князю, мудрому и справедливому, который смог дать мир и процветание целому краю.

Чья-то широкая спина заслонила от Стемы тело в колоде, и он не сразу понял, что это князь Олег. Вещий не стоял на одном месте, он медленно ходил по гриднице, в темном широком плаще, сложив руки на рукояти меча, словно князь и сейчас ждал подвоха и готов был к обороне. Или просто не знал, куда деть руки, был растерян и смущен, ибо нет более тяжелого долга, чем возвращать роду тело его главы… Которого сам же и позвал в поход…

– Беру самого громовержца в свидетели, что и для меня смерть Эгиля была неожиданной, – говорил Олег, чуть опустив светловолосую голову с богатым очельем – Ведь и меч-то не был вынут, и ни единая стрела не была выпущена. А то, что Эгиль по неведению выпил яд, которым супостаты меня самого опоить хотели… Век буду помнить о том, и вина моя будет столь же тяжкой, как мой долг теперь, когда я вынужден стоять перед вами и держать ответ.

– А ведь я знала: что-то должно случиться… – как порыв слабого ветра, прошелестел негромкий женский голос.

Это сказала княгиня Гордоксева.

Она стояла в изножье погребальной колоды, сцепив руки, вся в черном, только лицо непривычно белое. Без своих обычных украшений, под этим свободно спадающим длинным траурным покрывалом, княгиня скорее походила на служительницу смерти,[119] нежели на правительницу одного из богатейших городов на Руси. Держалась она с таким самообладанием, что казалось невероятным, как эта женщина могла впасть в такое отчаяние и так голосить, когда провожала мужа в поход.

Князь Олег шагнул к ней.

– В этот час скорби и печали я вновь хочу напомнить вам, княгиня пресветлая, и вам, мужи смоленские, что Эгиль всегда был мне добрым союзником. Я был в нем уверен, как в самом себе, потому и поспешил к нему первому, когда беда пришла на Русь. Знал – Эгиль Золото не подведет. Не моя вина, что так вышло, и горько мне сейчас стоять перед вами. Но я принес великие требы на капище в Киеве, чтобы в Ирии небожители приняли с огромным почетом и уважением моего друга. – Он сделал особое ударение на слове «друга». – Вам же, люди смоленские, и вам, родичи Эгиля, скажу одно: не вините меня в том, что случилось. Ибо для меня лишиться вашей дружбы было бы так же горько, как и потерять свою честь. И пусть распадется мой щит, если я лгу.

В его негромком голосе чувствовались одновременно печаль и сила. Стема с трудом оторвал взор от Олега и теперь смотрел туда, где на высоком помосте стояли в темных облачениях дети Эгиля – Ингельд, Асмунд и Светорада. Оба княжича склонили голову, а княжна, наоборот, стояла выпрямившись, только чуть вздрагивала, и Стема догадался, что она плачет. Но даже в том, как она подавляла свои рыдания, было столько достоинства, что Стема растрогался. Он мог сколько угодно обвинять Светку в бессердечии, однако не теперь, когда погиб ее родной отец и она теряла привычную защиту. Ведь, будь Эгиль жив, она и Игоря могла не опасаться! Светорада хорошо понимала, что означает для нее потеря отца-защитника. Стема был поражен тем, как в единый миг в ней исчезло все бездумное, ребячливое и слабое, как она превратилась в истинную княжну, и смотрел на нее со сдержанным восхищением, почти не вникая в то, о чем говорил князь Олег. А тот вел речи о том, что смоляне должны держаться союза с Киевом, ибо иначе Русь распадется, и распри между племенами принесут ей больше вреда, чем кончина одного из наидостойнейших правителей.

Когда князь умолк, стало так тихо, будто гридница пуста, а не полна людей, как колос зернами.

И в этой тиши подала голос Гордоксева. Говорила негромко и бесцветно, но голос ее был слышен каждому:

– Я не стану отрицать, что мой муж стремился к союзу с тобой, Олег. И я понимаю, что, если бы не коварство недругов, Эгиль вернулся бы ко мне целый и невредимый. Но, видимо, такова воля богов. Боги стоят над всеми рожденными под небесами, и с этим уже ничего нельзя поделать. Я всегда знала это и учила тому же своих детей.

Княгиня выпрямилась и теперь смотрела на помост, где стояли ее дети: свесивший бритую голову с заправленной за ухо длинной прядью Ингельд, сосредоточенный Асмунд и тоненькая, как тростинка, Светорада.