Изменить стиль страницы

Гальцев, убедившись, что американца не уговоришь, вежливо извинился и зашагал на своих длинных ногах к городку. Он был озабочен сегодняшним собранием, вся организационная сторона которого лежала на его плечах. О деле Уртабаева циркулировали слухи, всё более невероятные. Все уже знали, что Уртабаев не арестован и свободно уехал в Сталинабад. Слухи надо было пресечь в корне, показать беспартийным рабочим, что это вовсе не партийный секрет: бороться с Уртабаевыми должна вся рабочая масса. Гальцеву как антрепренеру сегодняшнего собрания хотелось обставить его с возможной помпой. Выступление Кларка, который, сам этого не подозревая, пользовался среди рабочих большой популярностью, могло быть гвоздём собрания. Да и вообще выступление американца, наряду с русскими, таджиками, узбеками и киргизами, давало бы повод для произнесения неплохого заключительного слова о международной солидарности. Гальцев был явно раздражён, он ускорял шаги, и широкие штанины на его тощих ногах трепыхались на ветру, как флажки.

У входа в юрту постройкома он с размаху столкнулся с выходившим оттуда Тарелкиным.

– Я к тебе, Гальцев. Второй раз захожу.

– Зашёл – подожди. Не мне же целый день в постройкоме ждать твоего визита. Долго пришлось бы сидеть. У меня дел, как у тебя волос, и все успеть надо. А ты, слава богу, за три дня отоспался. Хорошо, хоть на четвёртый удосужился зайти. Ну, ну, садись, послушаем, что нового надумал.

Тарелкин раздражённо передёрнулся.

– Я пришёл тебе сказать, что пора эту волынку кончать. Не хотите нас на работу пускать, так давайте расчёт. Сами себе работу найдём.

– Договор ты заключал не со мной, не со мной его и расторгать будешь.

– Чего вам от нас надо?

– Ты резолюцию общего собрания читал? Вот этого самого! Признать, что поступили неправильно и что наш советский рабочий так не поступает. Это раз. А во-вторых, не мешало бы вам немножко бригаду почистить, приглядеться, кто у вас там мутит. Дело простое, не над чем было три дня думать.

– Для тебя, может, и простое, для нас нет. Никто нас не мутит, у каждого своя голова, и каждый сам себе хозяин. А насчёт того, что неправильно, – наше дело просить, ваше – не дать. Каждому интересно получить побольше.

– Это чьё же – ваше и наше? А я вот думал, всё наше.

– Ты меня на слове не лови.

– Ты, Тарелкин, видать, три дня думал и не додумался, почему это рабочие разговаривать и работать с вами не хотят. Это кто же будет – наши или ваши?

– А нам что? Прощения у них на коленях, что ли, просить? Не дождутся, больно надо!

– Эх, Тарелкин, Тарелкин, у кого прощения не хочешь просить? У своего класса? Да он, класс, тебе снисхождение оказывает, что разговаривает с тобой. Поддал бы раз коленом под зад, и катись от наших к вашим. Амбиция тоже заела! Перед кем ломаешься? Перед своим же рабочим, товарищем! Ишь стыд какой! Не выходить на работу, рвачей слушать не постыдились, а прощения просить у своего брата рабочего им стыдно.

– Ну, одним словом, подговаривать нас никто не подговаривал и выгонять из своей бригады никого не будем. А впрочем, приходи сам в барак, потолкуй с ребятами. Я им не командир.

– Вот и плохо, что ты им не командир. Раз выбрали бригадиром, значит командиром быть должен. Ты ступай, поговори со своей бригадой, а я освобожусь, зайду к вам через часок, побалакаем.

В барак Гальцев через час не пошёл, а переждал часика два с половиной – пусть шельмы подождут и поволнуются. По дороге заглянул в гараж и захватил помощника монтёра, который с утра заходил к нему в постройком.

Подойдя к бараку дальверзинцев, он велел парню подождать:

– Вертись тут около барака. Когда позову, заходи.

В бараке было непривычно тихо. Увидя «Египтянина», дальверзинцы столпились поближе. Видно было, что его ожидали.

«Египтянин» присел на стол, достал кисет и невозмутимо принялся крутить цигарку; скрутив, пододвинул кисет к ближайшему: на, мол, угощайся.

Все молчали.

– Ну, как? Надумали? – бросил, наконец, «Египтянин», затягиваясь цигаркой.

Ответа не последовало.

– У вас что, языки отнялись?

– Пусть Кузнецов говорит, – предложил мужичок с рыжей бородкой.

Раздвигая толпу, вышел вперёд парень в синей майке, с вытатуированным на левой руке большим сердцем, пробитым стрелой.

– Насчёт извинения, шут с ним: раз все рабочие говорят – неправильно, значит неправильно. А насчет того, чтобы товарищей выдавать, все решили – все отвечают поровну. Никто нас не подговаривал, и выдавать никого не будем.

– А тебе кому выдавать велят? – соскочил со стола Гальцев, наступая на Кузнецова. – Заучил наизусть: «не выдадим» да «не выдадим» и думает – рабочая солидарность! С кем солидарность держишь? С классовым врагом, с кулаком, вот с кем! Думаете, мало тут бежавших раскулаченных на строительство к нам втёрлось? Как их различишь, – у каждого две руки и две ноги, как у меня с тобой. Почём их узнаешь? По агитации! Если у тебя такая сука в бригаде агитацию ведёт, возьми её за ворот и покажи всему рабочему классу: вот он кулацкий агитатор, посмотрите, братцы, что у него там под рабочей рубахой! Вот как настоящий рабочий класс поступает! А вы что? Грудью своей перед рабочим классом его заслоняете? Не дадим, мол, своего, кулака, он нам родного брата милее. Вот оно ваше «не выдадим!». А не выдавай, чёрт с тобой, видно один другого стоите.

– Нет у нас никаких кулаков, ты нам очков не втирай! – огрызнулся Кузнецов.

– Нет? Наверное знаешь? А ну-ка, посмотрим.

«Египтянин» направился к дверям. Все думали, что разозлился и уходит, но он открыл дверь и позвал:

– Козюра, заходи.

Вошел монтёр со второго участка.

– Ну, показывай, который?

Парень обвёл всех глазами, раздвинул передних, чтобы разглядеть стоящих позади; осмотрев всех, удивился:

– А его здесь нет!

– Как так нет?

– Нету. Вчера его видел, а сегодня нет. В белой рубахе ходит, сам вроде блондин, а бородка у него рыжая.

Дальверзинцы переглянулись.

– Это он про Птицына небось. – отозвался Тарелкин. – Птицын! Где же он?

Все расступились, открывая дорогу, но Птицын не выходил.

– С рыжей бородкой, говоришь? Да он тут только что стоял!

– Верно, стоял!

– Вот-вот стоял.

– Куда же он смылся? Выхода у вас другого нет?

Несколько человек кинулось в другой конец барака.

– Отперта! Ей-богу, отперта! Настежь! Даже захлопнуть не успел.

– Вот вам и Птицын ваш! – «Египтянин» оглянулся. – Козюра! Беги в милицию!

Дверь хлопнула. В бараке залегло тяжёлое молчание.

– Кулаков никаких нет у вас? – «Египтянин» наступал на Кузнецова, и Кузнецов, шаг за шагом, пятился к стене. – Очки вам втирают, говоришь? А вот Птицын, из твоей бригады? Пролетарий чистокровный небось? А знаешь ты, что твой Птицын, после того как его раскулачили под Тамбовом, весь хлеб колхозный поджёг? Колхоз из-за него развалился, и люди по миру пошли. Пришёл ко мне сегодня утром парень, говорит так и так. Может быть, ошибаюсь, но только очень уж похож. Мы его, говорит, искали, искали, – пропал, как камень в воду, – а он, говорит, оказывается, на первом участке обретается…

Хлопнула дверь, в барак вбежал малый в длинных штанах, достигающих ему до подмышек и перехваченных в талии шпагатом.

– Ребяты! Не видали? Человек с берега в реку скакнул и вплавь пошёл. Ей-богу, не вру! Вода его снесла за километр. Вылез на мель, потом на тот берег выбрался. Вот те хрест, не вру!

– Вот вам и ваш Птицын! – махнул рукой «Египтянин». – «Не выдадим, не выдадим», – вот и не выдали!

«Египтянин» хлопнул дверью, с потолка посыпалась глина. Через минуту он уже шагал по направлению к парткому.

Сделав свой привычный круг, часа через два Гальцев зашёл в юрту редакции местной газеты и столкнулся там опять лицом к лицу с Тарелкиным и Кузнецовым.

– Вы что?

– Да мы тут заявление принесли в газету, насчёт бузы… что неправильно и всякое такое… И там ещё, насчёт чего обязуемся… – Кузнецов, не глядя на «Египтянина», сунул ему вспотевшую в руке бумажку.