Изменить стиль страницы

Кларк поднял драгера за плечи и жестом приказал прорабу подхватить больного за ноги. Они снесли его по насыпи вниз, в ожидавшую машину. Кларк рукой показал шофёру по направлению к городку, а сам стал обратно карабкаться на отвал. Прораб в молчании следовал за ним. Они остановились у затихшего экскаватора.

Прораб махнул рукой. В переводе на слова это означало: «Капут!».

Кларк взглянул вниз, где у неподвижного ковша столпилась кучка парней, потом с сожалением посмотрел на свои снежно-белые брюки, повернулся и быстро поднялся в кабинку.

Прораб разинул рот.

Ковш вздрогнул и взлетел вверх. Внизу радостно зашумели, за перемычкой разгневанно хлюпнула вода.

В кабинке густо пахло маслом. Кларк уселся поудобнее и, засучив внезапно побуревшие рукава, стал размеренно, как циркулем, отмерять дреглейном расстояние от котлована до реки, сначала медленно, потом быстрее и быстрее.

Внизу грузно громыхали тачки, поскрипывая несмазанным колесом, кирка раскалывала камень, и от соприкосновения их, как от столкновения слов «кирка» и «камень», выскакивал односложный звук, похожий на звук «как», с ударением на «к», как его выговаривают грузины.

Скрип несмазанного колеса, удар киркой: кир-ка, кир-ка, кир-ка…

Так пела работа. Кларк не слышал этой песни. Слышал её один прораб Андрей Савельевич. Он всё ещё стоял в недоумении у экскаватора.

Он был старый добросовестный работник, видевший на своём веку немало строительств, руководивший не одной работой ещё в «старое время». У Андрея Савельевича было своё, выращенное годами, отношение к работе, своя азбука работы, заученная в те времена, когда он бегал с тачкой и служил подносчиком, – простая, как десять заповедей: «работа есть работа», «хозяину важно, чтобы работали побольше, рабочему, – чтобы поменьше», «работать надо, чтобы есть», «кто может есть не работая, тот не дурак работать». Руководя работами, он защищал интересы хозяина, смотрел и требовал, чтобы работали побольше, и потому ценился как хороший работник. Когда на строительствах появились новые слова «энтузиазм», «ударничество», «соревнование», – он встретил их скептическим прищуриванием глаз, как большевистские штучки, но не выражал своего неодобрения и потому считался хорошим советским работником. По существу же он привык, что у хозяев бывают свои причуды, свои «коньки», и причуды эти надо уважать, не показывать виду, что над ними подтруниваешь, – ни один хозяин этого не потерпит. Иностранных специалистов, приезжающих на строительство, Андрей Савельевич уважал за то, что те работу принимали как работу, без штучек, и над штучками иронически щурили глаза. Они могли себе позволить делать это открыто, но и они соблюдали в этом общепринятые правила вежливости.

Американский инженер, залезший ночью на экскаватор, чтобы работать всю смену простым драгером, – такое Андрей Савельевич видел впервые. Рассуждая нормально, это была тоже «штучка», но она не исчерпывалась простой иронической улыбкой в глазу. Она нарушала всю азбуку. И Андрею Савельевичу было не по себе. Он чувствовал то, что, вероятно, должен чувствовать верующий, трудолюбиво и набожно проведший жизнь, которому вдруг в последнюю минуту, после соборования, поп сказал по секрету, что никакого бога нет.

«Ишь шпарит!» – подумал Андрей Савельевич, посматривая на взлетавший и падавший ковш, который комсомольцы с трудом успевали нагружать доверху.

Теперь он в свою очередь чувствовал себя неловко, один на гряде кавальера, и, оглядываясь кругом, раздумывал, что ему полагается делать в такой необычной ситуации. Стоять тут бесцельно наверху, когда работало даже заграничное начальство, – было явно нехорошо.

Кир-ка, кир-ка, кир-ка… – скрипело и звенело внизу.

Андрея Савельевича, как и Кларка, выручил случай. Снизу донёсся крик, и один из комсомольцев упал, потом привстал и прислонился к стене.

Тогда Андрей Савельевич тихонько спустился вниз, будто шёл посмотреть, что стряслось. Очутившись внизу, среди запаренных, блестящих от пота людей, в общей суматохе он незаметно поднял кирку и, нахлобучив на глаза тюбетейку, стыдливо принялся колоть камень.

Когда утром на работу явилась первая смена, она не сразу спустилась в котлован. У кавальера состоялся летучий митинг. Митинг открыл секретарь постройкома Гальцев, худой белобрысый парень на длинных ногах. Возраст его не позволяла в точности определить наивная цыплячья белизна волос и ресниц, словно выгоревших на солнце. На строительстве закрепилась за ним кличка «Египтянин», вероятно потому, что вид у него был такой, как будто спал он в складе на хлопке и не успел отряхнуться: на голове, на веках, на небритом лице остался белый хлопковый пух.

У Гальцева с утра был неприятный разговор с Синицыным, стащившим его в четыре часа с постели, – один из тех разговоров, когда один говорит, а другой молчит. Как назло вчера, – греха не утаишь, – Гальцев на октябринах у младшего бухгалтера распил бутылочку дубняка и, вернувшись домой в третьем часу, лёг спокойно спать. Узнав из уст Синицына, что дальверзинцы не вышли на работу, он пробовал было защититься вполне резонным замечанием: не может же он каждую ночь сидеть на котловане, но Синицын так выразительно посмотрел на него и таким, необыкновенным в его устах, неприличным выражением охарактеризовал работу постройкома, что Гальцев больше слова не брал, решив твёрдо про себя поставить немедленно на ноги все рабочкомы.

В течение трёх часов митинг был подготовлен.

Взбираясь на кучу камней, которая должна была заменить трибуну, Гальцев почувствовал бурный прилив красноречия. Он умел агитнуть, речь свою обдумал на ходу и боялся только одного, как бы, в увлечении, не покрыть дезертиров матом. Это с ним бывало, по этой линии был даже один выговор. Окидывая взглядом собравшуюся толпу, Гальцев думал с горечью, что выговора за ночную бузу дальверзинцез ему не избежать; спасти его может только исключительная активность и немедленная ликвидация прорыва.

Речь отгрохал хорошую, обстоятельную, рвачей почистил отборными словами, – с песочком, но без мата, зацепил и промфинплан, отметив, что комсомольская бригада перевыполнила задание на одиннадцать кубометров. Фразы, готовые, привычные, такие, какими поставляли их газеты, – в хорошем лозунге слова не переставишь, – летели из него, как из мясорубки: и ликвидация кулака как класса, и шесть условий, и овладение техникой. От рвачей из ночной смены, пропущенных через эту мясорубку и измолотых на котлеты, остались лишь, как дощечки на кладбище, одни позорные ярлыки: кулацкие подголоски, предатели рабочего класса, враги социализма.

Он всегда говорил речь, как играл в «козла», заранее приберегая козыри, чтобы не дать себя побить неожиданным вопросом или возгласом из публики. На этот раз игра была верная, в руках три крупных козыря: Кларк, Андрей Савельевич и плотник Климентий. Козыри стояли в толпе, потные и измазанные. Гальцев бросал их неторопливо, по одному, начиная с Климентия – сознательного рабочего, вставшего на ликвидацию прорыва на чужом участке; перешёл к Андрею Савельевичу – примеру единения инженерно-технического персонала с рабочей массой в общей борьбе за промфинплан; когда же, наконец, заговорил об американском инженере, проработавшем всю ночную смену вместо свалившегося драгера, толпа забулькала рукоплесканиями, кто-то крикнул: «Качать!». Отбивающегося недоуменно Кларка подхватили и, несмотря на его отчаянное сопротивление, раза четыре подбросили на воздух, потом церемонно подняли с земли его упавшую тюбетейку, помогли отряхнуть брюки и отпустили, виновато улыбаясь.

Гальцев сошёл с импровизированной трибуны. Он был доволен речью и произведённым эффектом. Спускаясь по камням, он оступился и сорвался прямо в объятия Климентия.

– Ты бы им сказал парочку слов, товарищ Притула, – предложил он, придя в равновесие, словно его, Притулу, он только и разыскивал.

Климентий от неожиданности снял картуз.

– Это я-то?

– Можешь говорить?

– А то языка у меня, что ли, нет?