Итак, от лица того же Христа, Иисуса, молим мы Тебя об этой пище ангелов, об этом чудодейственном краеугольном камне небес, установленном на веки вечные царствовать и править с Тобой, ибо Твое, Господи, царство и могущество, и слава, во веки веков.

К хору присоединилась даже Баск.

— Аминь.

Епископ, вручив посох статисту, приблизился к откупоренному яйцу и извлек глиняную бутыль, которая пеклась там сорок дней и ночей. Юпитеры над сценой тут же погасли, осталось единственное пятно света, фокусируемое через штуковину типа телескопа, которую я видел утром. (Свет, потом объяснили мне, обеспечивала — затрудняюсь сказать, как именно — звезда Сириус). Епископ перелил мутную жидкость из бутыли в потир и поднял тот, наполненный до краев, в луч чисто сирианского света. И вот заключенные — вместе, со сцены и из зала, — совершили самый наглый за сегодня плагиат: затянули гимн евхаристии, «О esca viatorum» Фомы Аквинского.

O esca viatorum,
O pams angelorum,
O manna caelitum…

В самый драматический момент церемонии (не церемония, а одна сплошная мелкая кража) Епископ развернулся и поднес потир сперва Хаасту, потом Мордехаю; и тот и другой были до такой степени спеленуты проводами, что чуть наклонить потир и пригубить представляло не самую простую техническую задачу. Пока те отхлебывали, Епископ декламировал в собственном переводе с латыни (совершенно ужасающем) отточенные строки Св. Фомы:

— О пища путников! Хлеб ангелов! Манна, коей кормятся небеса!
Снизойди и сладостью своей напитай сердце, извечно тебя алкавшее.

Чернота поглотила последнее пятно света, и в тепловатом недвижном воздухе мы стали ждать — того, чего боялись все, даже самые оптимисты и легковерные.

Тишину разорвал голос Хааста — правда, какой-то не такой, как обычно:

— Свет! Включите свет! Получилось, я чувствую… я чувствую перемену!

Вспыхнули все до единого юпитеры, ослепив успевшие привыкнуть к полумраку палочки и колбочки сетчатки. Хааст высился в середине сцены; электрический венец с черепа он уже содрал. Кровь струилась по его виску — и вниз, вдоль потной загорелой щеки, блестящей в свете прожекторов, как намазанный маслом тост. Дрожа от головы до пят, он раскинул руки и ликующе провозгласил своим пронзительным голосом:

— Глядите, недоумки! Глядите на меня — я опять молод! Я весь ожил! Глядите!

Но смотрели мы не на Хааста. Мордехай, который все это время не пошевелился, теперь мучительно медленно поднял к глазам правую ладонь. Он издал звук, который не оставлял ни малейшего шанса никакой надежде, который возвышал мучение до величайшей степени смертного ужаса, и когда сведенные судорогой мышцы не могли более поддерживать этого выплеска, он закричал в голос;

— Черно! Чернота! Все, все черно!

Без перехода наступил финал. Мордехай обмяк в кресле, хотитгаутина проводов помешала телу свалиться на пол. Врач из медпункта ждал наготове в коридоре. Диагноз был поставлен почти так же быстро, как разыграна последняя сцена.

— Но как? — выкрикнул в лицо врачу Хааст. — Как он мог умереть?

— Я бы сказал, эмболия. Ничего удивительного. На этой стадии могло хватить самого незначительного возбуждения. — Врач нагнулся над Мордехаем, теперь лежащим на полу — после смерти ничуть не менее нескладным, чем при жизни, — и закрыл ему выпученные глаза.

Хааст пораженно улыбнулся.

— Нет! Все вы врете. Он не умер, не мог умереть, это невозможно. Он тоже выпил эликсир. Он вернулся к жизни, переродился, альбифицирован! Жизнь — вечная!

Хохотнув — с явными оскорбительными интонациями, — на ноги поднялась Баск.

— Молодость? — язвительно поинтересовалась она. — И вечная жизнь, правда? Так, что ли, работает этот ваш эликсир молодости? — И, оставив магию валяться поверженным быком, она зашагала к выходу из амфитеатра, в твердой уверенности, что уши и хвост по праву принадлежат ей.

Хааст оттолкнул доктора от трупа и приложил ладонь к остановившемуся сердцу. Вырвавшийся у него стон был родной брат того, что минутой раньше сотряс распростертое на полу тело.

Он поднялся, зажмурился и заговорил, сперва монотонно, как сомнамбула, потом все пронзительней:

— Заберите его. Заберите отсюда. В крематорий! Киньте в печь и сожгите. Жгите, пока не останется один пепел! О черный предатель!

Теперь и я умру, а виноват он. Я не моложе… вот жулье! Обман, кругом обман — с начала и до конца. Проклятье! Проклятый недоносок черномазый! Проклятье ему, проклятье, вечное проклятье! — И с каждым проклятьем Хааст пинал труп под ребра и в голову.

— Сэр, ну пожалуйста! Подумайте о собственном здоровье!

Хааст отступил от примирительно поднятой ладони доктора, будто испугавшись. Споткнувшись, он оперся на пюпитр. Тихо, методично Хааст принялся вырывать страницы.

— Обман, — повторил он, комкая толстую бумагу. — Кругом обман. Измена. Предательство. Обман.

Странно, но на тело Мордехая — закинутое только что явившимися охранниками на тележку, ранее доставившую философское яйцо, — заключенные даже не смотрели. В конце концов яйцо действительно оказалось не более чем обыкновенной жаровней. Я достал из кармана платок обтереть ему лицо, но не успел — охрана тут же завела мне руки за спину. Пока меня вели к выходу, Хааст все еще раздирал в клочки фолиант.

22 июня

Просыпаясь посреди ночи, я сонно застенографировал разбудивший меня кошмар и отвалился затылком в подушку, призывая то онемение, что возникает при доведении мысли до логического конца, — и лежал, пустой, иссякший до последней капли, буравя взглядом бесстрастную тьму. Вот мой сон, развернутая версия тех записок.

Сперва я ощутил приторно-сладкий запах, вроде гниющих фруктов. И осознал, что исходит он из большой ямы посередине моей комнаты. На дне ямы, в развалах брекчии стоял огромный толстяк.

С тонзурой — монах. Ряса и капюшон белые: доминиканец.

Он взялся за веревку, которой был подпоясан, и бросил один конец мне. Вытащить его наверх было практически нереально. Тем не менее, в конце концов мы оба уселись рядышком на краю ямы, тяжело отдуваясь.

— Обычно-то, разумеется, — произнес он, — я могу воспарять.

Часто до локтя в высоту.

Для человека столь внушительной комплекции он казался странно нематериален. Почти газообразен. Пухлые ладони напоминали резиновые перчатки, надутые до отказа — вот-вот лопнут. «Луи, — подумал я, — не последишь за собой, скоро будешь такой же».

— И это всего лишь одно чудо. Я могу перечислить много других.

Quantam sufficit,[24] как замечает Августин. У вас вообще найдется, где можно присесть?

— Боюсь, сейчас мои стулья несут функцию не более чем… вспомогательную. Может, на кровать?

— И чего-нибудь перекусить. Немного хлеба, селедки. — Он потыкал надувным кулаком в пружины. — Я прибыл передать послание. И долго не задержусь.

Я нажал кнопку возле двери.

— Послание мне?

— Послание от Господа. — Он тяжело опустился на мятые простыни. Капюшон закрывал ему почти все лицо, кроме нижней части, где следовало бы находиться рту.

— Позвольте мне усомниться, — отозвался я вежливо, как только мог.

— Усомниться в Господе? Усомниться в Его существовании? Какая чушь! Естественно, вы верите в Бога — все верят. Я лично доказал, что Он есть, тремя различными способами. Во-первых, если бы Его не было, все было бы совершенно иначе. Верх был бы низом, а право — лево. Но мы-то видим, что это не так. Эрго,[25] Бог должен существовать. Во-вторых, если бы Бога не было, ни вы, ни я не сидели бы тут и не ждали, пока принесут покушать. В-третьих, достаточно взглянуть на часы, чтобы убедиться, что Он есть. Который час?

вернуться

24

Quantum sufficit (лат). - сколько потребуется.

вернуться

25

Ergo (лат). - следовательно.