Изменить стиль страницы

Люблю изменчивость осенней погоды в Карелии. Синее безоблачное небо вдруг застилают беспросветные тучи, волны тяжелеют, вода становится черной и тревожной. Несколько минут льет холодный дождь вперемежку с градом. Мгновение — и солнце снова господствует, как будто и не было свирепого шторма. Загорается прибрежное золото тростниковых зарослей, ярко синеет озерная гладь. Кажется, кто-то волшебным движением сорвал черное покрывало и оживил сказочное царство света и цвета.

Расчищая чёлмужские иконы, невольно вспоминал я причуды карельской осени. Черная густая олифа легко удалялась с живописной поверхности. Краски, освобождавшиеся из плена, когда снимались компрессы, полыхали синими, красными, желтыми оттенками. Они были живые, почерпнутые из воды, подсмотренные на небе, поднятые с земли. Я долго не мог заснуть в тот вечер, возбужденный увиденной праздничной гармонией. Когда утром лучи солнца осветили пробуждающееся озеро и живопись чёлмужских икон, мне стало ясно, что пейзаж за окном и древняя иконопись были написаны красками с одной палитры. Художник сумел, не выходя за пределы иконописной символики, запечатлеть красоту окружающего мира.

Поделился я восторженными соображениями с зашедшим в мастерскую директором, а уже через час он читал нашей реставраторской бригаде настоящий гимн. Жалею, что утратил я тот листок, но отрывки смирновского экспромта запомнил. “Как осенью поздней артель богомазов явилась на Кижский погост…”. Далее идет тонко наблюденное реставрационное наше действо, а кончается гимн вольной здравицей знающего толк в застольях человека: “С утра бутылка вина на троих, пускай нас пока подождут за оградой суровые лики святых”.

Не чуждый земным радостям Владимир Иванович был натурой страстной. Помню его молодое платоническое увлечение очаровательной студенткой-практиканткой на Кижах. Вот уж кому носил свои стихи охапками, словно букеты распустившейся сирени. Он буквально парил над островом, в глазах его был поражавший окружающих блеск, все у него ладилось и спорилось. Беда, как всегда, нагрянула нежданно-негаданно. К девушке приехал однокурсник, отнюдь не поэтически мечтавший о руке и сердце своей избранницы. Глубокой ночью, когда юная пара удалилась в затененные уголки острова, вышел я на крыльцо музейного дома и увидел уязвленного коварной изменой директора-поэта плачущим и стреляющим в луну из именного парабеллума, хранившегося с военных времен. “А луну-то за что наказуете, Владимир Иванович?” — недоуменно поинтересовался я у ревнивца. Ответом было нечто совсем сверхпоэтическое: “Она свидетельница моего позора и вероломная покровительница ветреной изменницы”.

Но “делу время, а потехе час”. Работу свою директорскую Смирнов справлял ответственно, вдумчиво и, я бы сказал, с достоинством. Многие из именитых гостей, зачастивших полюбоваться “кижским ожерельем”, затаив дыхание, слушали рассказы Владимира Ивановича о каждом памятнике, ибо знал их историю он досконально, любил и умел изящно представить. Мне довелось быть одним из авторов книги о Кижах, составленной Смирновым, где лучшая часть — историческая глава о судьбе погоста — написана директором музея.

Борис Елупов, как я уже сказал, оставался внутренне верующим человеком. Но посмеяться над служителями культа любил и с юмором называл меня то попом, то иноком непутевым. Я иногда вскипал, вспоминая о своих старообрядческих корнях, и давал суесловящему охульнику гневный отпор. Он замолкал, переставая меня до поры до времени поддразнивать. Но с какой же радостью заставил он меня перечитать вот этот исторический документ из очерка В. И. Смирнова.

“Заглянем в дело о спорном движимом и недвижимом имуществе крестьян Кижского погоста Акима Васильева и Дорофея Ларионова, составленное в 1666 году. Местный поп Еремеище Корнилов, приложивший руку к этому делу, был уличен в жульничестве, и дьячок Сенька Фалилеев на очной ставке “подал ево попову прежнему воровству роспись, а в той росписи написано:

“Роспись плутовства попова Еремия Корнилова. В прошлых годех писал нарядную кабалу на Матрену Ермолинскую вдову и на сына еи Мишку Ермолина, заем у Сенки Савастианова; и по тое кабале суд был перед старостой Иваном Архиповым Шкулем; и та кабала полживлена, и у послуха допрошено Исайки Иванова; и он сказал: велел-де мне поп руку приложить сильно… Он же поп… у часовне крестьянина Онтипка жену ево ограбил и опозорил; и он Антипко на нево попа в городе на Олонце имал зазывные памяти… Он же поп, идучи с Олонца в Суны, на ночлегу товарищу Толвуйского погоста Июды Краскову ходил в мошню; и товарищи ж ево Шуйского погоста Петр, прозвищо Волк, староста, да Кижского погоста Великогубского конца староста Василий Павлов ево попа за ево воровство вязали. Он же поп в Лычном на праздник Петра и Павла Лопских погостов Ильюшку Лукину насцал во уста. Ево ж попа сын Гришка сожег гумно и ригачю и хлеб и сено годовое сличье у Павла старца да у Ларки Неверова с животами. Он же поп крест скусил с ворота у Ильи Конанова, а отнял у него тот крест Денис Яковлев и отдал тому Ильи… Он же поп бил вдову Дениски Рычкова жену и ломил руку…”.

Внимательно прослушав ерническое чтение хорошо знакомого мне текста, я стал доказывать Борису, что в любой семье не без урода, не надо выходку попа-расстриги распространять на всех священников, и продолжал струнить его с товарищами, когда они начинали материться в храме или, сами того не замечая, переступали границы дозволенного православной верой. Однажды я чуть не с кулаками набросился на одного из плотников, зайдя в алтарь и увидев, что тот справляет малую нужду в дальнем углу. “Много ты знаешь, друг мой неоцененный Савелка. Много, да не все. Ведь я в Преображенской этой церкви пацаненком с родителями на службах бывал. А службы, они ведь долгие, особенно по большим праздникам. Вот тогда я и увидел, что в углу этом, где ты сейчас Костю застал за непотребным занятием, специально строителями отверстие прорублено, чтобы батюшка облегчиться мог, не выходя из церкви. Так что, прежде чем бить в колокола, иногда следует и в святцы глянуть, Савелка”.

С легкой моей руки довелось Борису Федоровичу отведать и самой что ни на есть настоящей монастырской жизни: когда случай свел его с одним из самых дорогих мне людей — духовным моим отцом, игуменом Псково-Печерской обители архимандритом Алипием. Двух замечательных по-своему людей сближала одна немаловажная деталь. Ни кижский плотник, ни печерский наместник не любили, да и не могли сниматься с родных мест, что объяснялось прежде всего их абсолютной незаменимостью на хозяйстве. Но уж больно захотел привлечь к украшению известного на весь мир монастырского комплекса кижского умельца всемогущий настоятель.

Печерский монастырь я увидел в 1961 году, во время первой командировки в Псковский музей. Тогда я провел в Печерах всего один день. Городок мне понравился своей чистотой, ухоженностью и радушием здешних жителей, поселившихся на самой границе Эстонии. Позже я узнаю, что мой ерсневский сосед Станислав Панкратов прожил здесь несколько лет вместе со своими родителями. Заброшенные руины монастыря, заросшие крапивой стены с проломами, через которые свободно проходили пасущиеся поблизости коровы, напомнили гравюры Пиранези. Я не знал, что молодой архимандрит Алипий только что принял по благословению Патриарха Алексия I руководство монастырем. Его предшественники, как мне потом рассказывали, в основном увозили из обители то, что им казалось необходимым, а монастырь тем временем ветшал и разрушался. Так получилось, что, бывая по нескольку раз в году в Пскове, я не успевал добраться до Печер: слишком много неотложной работы требовало музейное собрание икон. Снова попал в монастырь лишь в 1965 году и был поражен происшедшими за такой короткий срок кардинальными переменами. Всегда волнуешься, когда у тебя на глазах из-под потемневшей олифы и поздних записей открываются первозданные краски древней иконы. Но она-то лежит на рабочем столе, а каково видеть возрожденным огромный монастырь. Вспомнились впечатления от первого знакомства, пиранезиевские руины — а тут чудо совершеннейшее!