Не подумай, читающий эти строки, что вся наша последующая совместная жизнь с Борисом Елуповым состояла из разгульных застолий и спиртовых промыслов. “Пьян да умен — два угодия в нем”. Пословица эта как нельзя лучше характеризовала отношение первоклассного плотника к работе, а настоящего хозяина — к нелегкой доле добытчика, устроителя домашнего быта, на своих плечах несущего постоянные заботы, каждый день и каждую ночь готового к суровым неожиданностям северного края.
* * *
Побывав той осенью в Карелии, я всем сердцем прикипел к удивительному озерному краю. Мне здесь нравилось все: опрятный, хорошо распланированный Петрозаводск с его обилием зелени, широкой, располагающей к прогулкам набережной, быстрой Лососинкой и тихими окраинами; маленькие районные города Пудож, Олонец, Медвежьегорск, Ланденпохья и Сортавала; поездки в те деревни и села, где были написаны иконы, которые мне посчастливилось реставрировать, могли оставить равнодушным только черствого человека, чуждого здешней красоте. Говоря словами очаровательной песни, “мне Карелия снится”, а когда поезд приближается к Петрозаводску, сердце начинает биться учащенно в предвкушении встречи с родными местами и людьми, ставшими мне дорогими и близкими.
В Карелии мне удалось сделать немало для возрождения памятников иконописи, созданных талантливыми северными мастерами в XV-XIX веках, а главное, для широкого ознакомления с ними наших современников. Вспоминая сейчас те атеистические советские времена, не перестаю удивляться, какие богатые выставки вновь открытых в Карелии икон смогли мы показать в залах Петрозаводска, Москвы, Ленинграда и даже в Кижах. Причем экспозиции, открываемые в Русском музее, выставочных залах Союза художников СССР и Союза художников КАССР, в Петрозаводском музее изобразительных искусств и в кижских храмах, сопровождались изданием научных каталогов, прекрасных альбомов, афиш и пригласительными билетами. Тысячи людей стремились не пропустить каждую из этих выставок. Газеты, журналы и телевидение не оставляли без внимания открытия реставраторов и музейных работников, минуя запреты на пропаганду церковного наследия. В Карелии кроме “Ленинской правды”, журналов “Север” и “Пунналипу” постоянную трибуну для наших статей, интервью и репортажей предоставила газета “Комсомолец”, бывшая тогда одним из лучших молодежных ежедневников России. Нашей работой интересовались местные художники, писатели, театральные деятели и представители инженерно-технического сословия. В Петрозаводске я познакомился и подружился с такими самобытными и одаренными творцами, как Тамара Юфа, Геннадий и Лео Ланкинены, Эдуард Акулов, Борис Поморцев, Дмитрий Балашов, московский художник и архитектор Савва Бродский. Из журналистов постоянно вспоминаю теплым словом Адлера Андреева, Геннадия Малышева, Александра Валентика, Эру Тарову, Виктора Черкасова. К сожалению, местные культурные начальники, начиная с министра и кончая директорами музеев, далеко не в восторге были от моих дел — их раздражала активность и казавшаяся надуманной любовь к нашей профессии. Ну, да я и в Москве постоянно вынужден был бороться с подводными течениями и искать пути к устранению препятствий со стороны чиновников, строго блюдущих драконовскую заповедь “держать и не пущать”. Теперь я думаю о действиях всех этих людей с оттенком грусти и печали, ибо они вносили посильный вклад в ослабление державы и, сами того не ведая, помогли отдать ее судьбу в руки Горбачева, Ельцина и прочих реформаторов, приведших страну к тому печальному состоянию, в котором она сейчас пребывает.
* * *
Свободным, абсолютно раскрепощенным от московских рабочих будней и мелких интриг чувствовал я себя, как только сходил на ерсневский причал и здоровался со своим другом Борисом Елуповым. Часами сначала отлеживался на берегу, наслаждаясь игрой онежских вод, переменчивыми северными небесами, быстро забывая, что вдали отсюда шумят городские улицы, суетятся куда-то вечно спешащие столичные жители. Борис расспрашивал меня о работе, друзьях, внимательно слушал мои рассказы, удивляясь, как выношу я тяготы чуждой и непривычной ему жизни. А мне хотелось поскорее раствориться в деревенской атмосфере, прикоснуться к сильному спокойному человеку, не только за ним понаблюдать, но и принять участие в его делах и заботах.
Если я приезжал в Ерснево отпускником, то собирание грибов, рыбалка, участие в качестве сопровождающего в охотничьих вылазках Бориса и его сыновей занимали меня полностью, и дни пролетали со скоростью секундной стрелки. По мере сил и небольших возможностей старался я помогать хозяевам в сельскохозяйственных работах. Борис добродушно посмеивался над моей неуклюжестью, поблажек и спуску, однако, не давая. Нагрузив изнеженного москвича пудовыми тюками сена, следил внимательно, чтобы ноша в целости и сохранности была поднята под крышу дома, а если я замешкивался, не внимал его советам — строго указывал, отпуская по ходу дела пословицы и прибаутки, ярко характеризующие мои “недюжинные” способности. Зато поздним вечером, когда ноги становились ватными от усталости, а в ушах звенело, искупавшись в целительных водах озера с сознанием добросовестно поработавшего помощника, разделял я хозяйскую трапезу и быстро забывал о тяготах повседневной сельской жизни.
Иначе строились мои отношения с Борисом Елуповым во время командировочных наездов в Кижи. Жил я обычно в течение месяца с бригадой во вновь отстроенном административном здании музея, лишь по субботам отправляясь вместе с коллегами попариться в ерсневской баньке. Занимаясь укреплением и расчисткой икон, имел я возможность наблюдать за работой Бориса и его бригады. Обихаживая ли “постаревшие” за зиму Преображенскую и Покровскую церкви, занимаясь перевозкой в создаваемый на наших глазах заповедник деревянного зодчества храмов, часовен, мельниц и жилых домов из окрестных деревень, своими руками обрабатывая могучие бревна, готовя нужного размера доски или тысячи лемешин для замены купольной кровли, — все делали споро, надежно, законченно. И в то же время работа их виделась ненатужной, а иногда казалось, что мастера исполняют самые сложные задания играючи.
Дух захватывало при виде Бориса, легко и стремительно взбирающегося для установки креста на главный купол Преображенки. Он не карабкался, а двигался уверенно, напоминая большого и пластичного барса. При этом никогда не страховал себя тросом или веревками. Работает подолгу, на ветру, да еще успевает пошутить с задравшими вверх восхищенные лица московскими реставраторами. Я тогда только что отпустил на всю оставшуюся жизнь бороду, над которой Борис посмеивался и предлагал свой топор, чтобы смог я распрощаться с негустой растительностью на подбородке. Топор был отточен до такой звонкой остроты, что любой “жилетт” или “золинген” ему и в подметки не годились. Однажды, неосторожно дотронувшись до острия топора кижского плотника, я долго ходил с забинтованными пальцами.
С нетерпением ждал я выездов елуповской бригады на памятники, за состоянием которых она постоянно наблюдала или готовила к перевозу в Кижи. Погрузившись на видавший виды музейный МРБ (малый речной бот), забыв обо всем на свете, расспрашивал я Бориса и его помощников об истории деревень, попадавшихся нам по пути, о людях, живших здесь когда-то и хорошо знакомых моим спутникам. Онего — озеро суровое, капризное. Солнце, особенно осенью, могло скрыться за внезапно набежавшими тучами; холодный порывистый ветер принимался раскачивать хотя и надежное, но все же легкое суденышко; сильный дождь с градом загонял нас в тесный кубрик. Стихия водная и онежская погода отходчивы: к часовне или нуждающемуся в реставрационной помощи храму приставали мы по уже успокоившейся глади и легко швартовались у каменистых берегов, оставаясь наедине с неповторимыми северными памятниками. Кургеницы, Типиницы, Подъельники, Корба, Воробьи — эти и другие места расположения архитектурных сокровищ вроде ничем особенно не отличались, но каждый раз, когда представлялась возможность снова добраться до них, я испытывал необъяснимую радость встречи со старыми добрыми знакомыми. Борис Елупов знал каждую из этих построек не хуже, чем родных детей, и когда рассказывал о них или занимался необходимыми вычинками, лицо его, дубленное северными ветрами, обожженное палящим летним солнцем, становилось светлым и умиротворенным.