Их будущее разлетится завтра в разные стороны. Жорж будет писать, как обычно, в Пуэнт-Нуар до востребования. Он будет отвечать каждые две недели, сходя на берег. Но что он ей может написать? «Сильный ветер, сударыня…» Как это грустно – любить альбатроса. Но в здешних морях он хотя бы меньше рискует.
Жорж едва ли хватит пятнадцати часов обратного пути, чтобы вновь собраться, вернуть все на свои места… в первую очередь то, что ниже пояса.
– Да, подружка, да, это я тебе говорю. Отдохнешь немного. Пора уже, право! За десять дней ты не знала ни минуты покоя, тебя терзали, атаковали, оккупировали, а ты была всегда готова, как юный скаут! Я стала твоей рабой; ловко же ты взяла надо мной верх. Вот так пригреешь змею… только не на груди, а ниже. Но не вечно тебе командовать.
Праздник окончен, подружка!
6
Берегись: опасность!
Скажите мне, что это прошло бы очень быстро, если бы я жила с Гавейном и никому из нас не надо было бы ломать свою жизнь – особенно ему.
Скажите мне, что доверяться своему телу – безумие, что оно так непостоянно и если заставит голову принять опрометчивое решение, то это может обернуться катастрофой.
Скажите мне, что, если я хочу сохранить эту любовь, я должна смириться с тем, что ее теряю.
Скажите мне все это, потому что сама я никак не могу войти в свою колею. Я будто выброшена из жизни, живу в барокамере, я прописала себе курс дезинтоксикации от самого восхитительного из наркотиков – сознания, что любима. А когда я выйду на воздух, придется снова приучиться к любви Сиднея – любви комнатной температуры, привыкать к его тощим плечам и уже сутулой спине, к его вялости, в то время как я еще чувствую ладонями крепкие мускулы Гавейна, ощущаю его телом, будто он по-прежнему со мной. Точно девчонка, я ношу с собой его первое любовное послание, листочек бумаги в клеточку, который он вложил мне в руку в аэропорту: «Прочти, когда опять уйдешь из моей жизни». Не меньше, чем содержание, умиляют меня старательно выведенные буквы и безупречная орфография прилежного ученика, одного из лучших в департаменте выпускников средней школы: «Раньше я думал, что все дни похожи один на другой и что так будет до самой смерти. Но с тех пор, как ты… нет, не могу объяснить, не проси. Знаю только одно: я хочу, чтобы ты осталась в моей жизни и хоть иногда в моих объятиях, если ты захочешь. Ты говоришь, то, что с нами случилось, – это как болезнь. Если так, то я не хочу выздоравливать. Я знаю, что ты где-то есть и думаешь обо мне, и это помогает мне жить».
К счастью, я слишком хорошо знаю Гавейна – или мне кажется, что знаю? – и потому не боюсь, что страсть к женщине может надолго заслонить для него любовь к своему делу, а стало быть, отбить вкус к жизни. Море возьмет свое, он вспомнит, что ему дорого по-настоящему, быть может, ему случится даже возненавидеть меня за то, что я заставила его свернуть с пути. Если это может ему помочь, то от души ему этого желаю, потому что я в наших отношениях чувствую себя выигравшей стороной, а значит – виноватой. Я, по-моему, куда меньше, чем он, мучаюсь от того, что с нами произошло, и я же получаю куда больше удовольствия, без малейших угрызений совести смакуя вкус запретного плода.
Сидней ничего не знает – или почти ничего. Я не хочу отдавать ему Гавейна на растерзание: силы слишком неравны и я чувствовала бы себя предательницей по отношению к моему альбатросу, я отмежевалась бы от него, если бы описала таким, каков он есть, Сиднею, для которого везде, даже в любви, на первом месте стоит ум. Он убедительно доказал бы мне, что я влюбилась в деревенщину – тоже неплохой опыт! – и я молчу отчасти из трусости, отчасти щадя самолюбие Сида, я не стану объяснять ему, что так крепко связывает меня с Лозереком и чего я не могу объяснить до конца себе самой. Слава Богу, хоть я и не умею лгать, но скрытности научилась.
Доверилась я только Фредерике и моему другу Франсуа. Моя сестрица уже недоумевает, с какой стати я так долго тяну этот роман с продолжением, и советует сменить объект. Она человек сентиментальный, но серьезный, замужем за симпатичным, недалеким экологом, бородатым, как все они; он фанатик здорового отдыха, альпинизма и пеших походов, поэтому вечером засыпает как убитый, а на «разминку» отводит часок в воскресенье с утра, после чего спешит на стадион, где его ждут приятели. Так по крайней мере представляю я их интимную жизнь; мои догадки подтверждаются кисловатым выражением лица сестры, когда я рассказываю ей о моих грешках в тайной надежде на то, что она дозреет наконец до развода, который я считаю непременным условием ее дальнейшего развития.
– Как вспомню, что ты называла меня в детстве «Фр-редерика с тремя "р"»! Хоть ты и «Жорж без "с"», но «р-р-р» и у тебя больше чем достаточно, – говорит она, возобновляя нашу давнюю традицию изъясняться каламбурами и играть словами.
Зато Франсуа отнюдь не считает мою связь с Гавейном вульгарной интрижкой, находя ее слишком для этого романтичной. После каждой очередной эскапады он подробно расспрашивает о моих чувствах, и ему я могу рассказать все, потому что он для меня – и увлечение юности, и врач, и самый верный друг, и даже… подруга: он обладает качествами, которые редко сочетаются в одном человеке.
С друзьями-американцами я не откровенничаю; посвящена в мои дела одна Эллен: она просто обожает подобные приключения, видя в них всегда только секс, и уверяет, Что по моему лицу и походке нетрудно догадаться, чем я занималась в последнее время: «потрахалась от души». «Твоя немного вихляющая походка и такое идиотски блаженное выражение на физиономии говорят сами за себя», – заявила она. Как объяснить ей, что мне, конечно, нравится постель с Гавейном, но в то же время это много больше, чем просто постель?
Однако к Сиднею я вернулась с радостью и даже во многих отношениях с облегчением. Мне хотелось читать с ним вместе газету по вечерам, лежа в кровати, обсуждать с ним международную обстановку, спорить, как прежде, о литературе и искусстве. Я соскучилась по его юмору, мне не хватало нашего взаимопонимания с полуслова. Возвратившись к нему, я возвратилась в свой стан, в мир интеллектуалов, которые подвергают анализу все происходящее с ними, обсуждают и рассуждают без конца, «копаются в себе», как говорит Сидней. Гавейн любит посмеяться, но от юмора ему немного неловко, и он не может в достаточной мере отрешиться от внешних обстоятельств, чтобы копаться в себе: его жизнь – это жизнь волка, и ничем иным он быть никогда не хотел. Он охотится, чтобы жить; его занятие доставляет ему первобытную радость, но это уже сверх программы. Если бы оно причиняло ему только мучения, он бы все равно делал то же самое. Его цель обсуждению не подлежит: прокормить свою самку и выводок; его труд священен, ибо таков удел всякого волка.
Лишь однажды он изменил себе – ради меня, ради всего того, чего никогда не принимал в расчет: наслаждения и необъяснимой тяги к другому человеку. Может быть, сам дьявол его попутал?
Что до меня, я удивляюсь в равной мере и тому, как глухо и немо мое тело теперь, и тому, как громогласно заявляло оно о себе, когда рядом со мной был Гавейн. Так после попойки не можешь смотреть на спиртное; я не могу поверить, что была такой сексуальной маньячкой и чувствовала от этого такое счастье. Я в эти дни не слишком докучаю Сиднею в постели, но мы так заняты, что он этого не замечает. В июле я должна окончательно вернуться во Францию, и он взял год стажировки в Париже, чтобы поехать со мной. Надо подыскать квартиру, записать Лоика в лицей, перевезти все, чем мы обзавелись за десять лет, и наконец – проститься с друзьями, а в Соединенных Штатах это дело не из самых легких. Каждый день нас ждут вечеринки, и от бесконечных прощаний мы уже немного устали. Но это необходимый ритуал: в Америке, стране, где культура не очень-то в чести, преподавателей связывает не просто дружба и профессиональная солидарность; университетский кружок чем-то напоминает масонскую ложу; все мы – члены одной семьи, дружной, но требовательной, все понимающей, но весьма консервативной. Мне не терпится окунуться в атмосферу французского индивидуализма, равнодушия к чужим проблемам, недостатка гражданственности и межклассового соперничества, возведенного в ранг искусства…