Савари был далеко, и Талейран внезапно ощутил свою полную беспомощность. Неизвестность томила его. Сведений о сражении под Аустерлицем он еще не имел. Победа, разгром — гонец мог доставить любое известие. Непонятное творилось и здесь. Верный Бушотт осмелился даже разбудить министра, чтобы сообщить о непредвиденном: «Чужаки ушли с верфи». Вторая новость касалась сенатора Клемана: его замок вновь посетили незваные гости. Более дюжины часовых оказалось связанными, троим или четверым поломали кости. Но никто из них не мог сообщить ничего вразумительного. Нападающих не сумели разглядеть, настолько быстро все произошло. Но это полбеды; худшее заключалось в том, что и сенатор не в состоянии был что-либо объяснить. Его нашли в постели абсолютно голым, лежащим в обнимку с бесчувственным солдатом, и об этом тоже уже болтали невольные свидетели, вынуждая сенатора раскошеливаться и затыкать им рты. Сейчас, с повязанной головой, Клеман метался по залу, скрежеща зубами и бурча невнятные угрозы. Талейран находился здесь же. — Мы перехватили их письмо, — бесцветным голосом сообщил он. — Это неизвестный нам шифр. Мои люди работают над ним, но пока безуспешно. — Клянусь чем угодно, это они побывали здесь! — Клеман затряс сухоньким кулачком. — Зачем им это было нужно? — Господи! Если бы я знал!.. Министр подумал, что он зря примчался сюда. От Клемана не было никакого проку. Следовало принимать меры самостоятельно, но этой самой самостоятельности он сейчас страшился более всего. — А если что-то стряслось ТАМ, с НИМ? Клеман невидяще взглянул на министра, дрожащей рукой потянулся к голове. — Черт! Какая боль!.. Мне дали какой-то гадости, что-то спрашивали… — Спрашивали? — Я не помню. Все было как в тумане. Талейран поднялся. — Что ж… Видимо, пришел черед действовать. — Он поджал тонкие бесцветные губы. — Всю эту команду — а вы помните наш прошлый разговор, — так вот, всю эту команду надо уничтожить. В самое кратчайшее время. Рыхлые щеки Клемана затряслись. — А вы не боитесь… — Нет. И причины моего бесстрашия я уже имел честь излагать. Ни я, ни вы их не интересуем, — Но если их разозлить… Вы же видели, что они сделали с моими людьми. Они достанут и вас, и самого императора. Если захотят… — Вот именно — если захотят. — Талейран улыбнулся. — Но они этого не захотят. И пока они разъединены расстоянием, мы имеем реальный шанс расправиться с ними. Вы хорошо меня поняли, сенатор? — Я должен… Что мне надо сделать? — Клеман с трудом успокоился. — Займитесь теми двумя, что отправились с армией императора. Думаю, если действовать быстро и решительно, вы справитесь. — А вы?.. Что будете делать вы? — Я займусь оставшимися, — холодно ответил министр. Коротко кивнув, поднялся и, опираясь на трость, величавым шагом двинулся к выходу.
Напряжение последних дней разрядилось спором. — Черт возьми! Если ты главнокомандующий, то и будь добр командуй! — негодовал Макс. — Какого черта он смотрел в рот этому Вейротеру! — А ты сам часто спорил с начальством? С тем же полковником, например? — У нас — другое дело, у нас — субординация. И потом, если надо, то да — спорил и готов спорить всегда. Потому что должен отвечать за жизни людей, понимаешь? Ответственность за чужие жизни — тяжелая вещь. И если ты молчишь, значит, кого-то тем самым подставляешь. — Это одна правда, но есть и другая. — Какая еще другая? — А такая. Ты отвечаешь за людей, но ты отвечаешь и за результат. Разве не так? Ради этого результата ты и гонишь бойцов в огонь. Макс хмуро уставился на Дювуа. — К чему ты клонишь? — К тому, мой лейтенант, что бедному Кутузову приходилось отвечать не только за армию. Оставляя Москву и отказываясь от сражения, он пекся, вероятно, о чем-то большем. И, отступая от взорванного и сожженного Рущука, он тоже желал не сиюминутной победы, а мира прочного и выгодного для русской стороны. Этого мира он тогда и добился. — Это было или еще будет? — Э-э-э… Будет. Через шесть лет. — Дювуа невесело усмехнулся. Как ни странно, но это действительно еще будет, хотя уже и было. Давным-давно… Уму непостижимо, правда? Встряхнув плечами, он покосился в окно, на пробегающую мимо дорогу. — А сколько еще разных бед впереди! Сколько человеческой крови уйдет в землю!.. Видит Бог, история ничему не учит людей. Все повторяется, и с одним и тем же исходом. Бородино — и сто десять тысяч трупов, знаменитая Лейпцигская битва — I начало конца, Ватерлоо, в котором зеркально отра-||зится Маренго, но только с обратным результа том… Там Блюхер, тут — Дезе… Все в жизни двояко, и шанс вознестись или низвергнуться — тоже, по всей видимости, предоставляется дважды. Поплотнее запахнувшись в тулуп, лейтенант недовольно пробурчал: — И все-таки он должен был что-то делать. Спорить, доказывать, убеждать… — Возможно. Кое-кто действительно набирался смелости и спорил. А после попадал в опалу. Тот же Суворов засылал в австрийскую армию русских офицеров, дабы научить неумех воевать, а над приказами гофкригсрата откровенно смеялся. Бесстрашный был вояка. Издеваясь над союзными генералами, запросто пререкался с царствующими особами, а в результате побеждал, за что его и прощали. Но умер в глуши и в полном одиночестве. Талантливых не любят, а Суворов был безусловно талантлив… Как ни крути — ни единого поражения. И, как знать, будь он жив и дождись Наполеона в Италии, неизвестно, чем бы все кончилось. Макс с подозрением покосился на Дювуа. — А ведь ты, похоже, фаталист? — Я и не скрываю. Тот, кто увлекается историей, рано или поздно становится фаталистом. Потому как все наше прошлое есть гигантский невостребованный опыт, и, копаясь во всем этом, поневоле тщишься угадать тропку, по которой все мы движемся. — И что же? — Да ничего. Нет ее, этой тропки. У тебя, у меня, у каждого из нас — своя маленькая дорожка, а у всех вместе — ничего. Такой вот парадокс. И у того же Кутузова — свой витиеватый и не самый счастливый путь, со своими загадками и чудесами. Десятки раз мог погибнуть, а не погиб. И ранения у него были действительно уникальные. — Это… что-то с рукой, кажется? Дювуа посмотрел на лейтенанта так, словно увидел впервые. — Не с рукой, мсье Дюрпан. Не с рукой… В тысяча семьсот семьдесят четвертом году под Алуштой турецкая пуля пробила голову молодого офицера от виска до виска. Думаю, нетрудно представить, что это такое. Словом, по всем статьям ранение было смертельным. Но вопреки прогнозам Кутузов выжил. Спустя тринадцать лет, уже при осаде Очаковской крепости, пуля пробивает его голову навылет и, что удивительно, — почти в том же самом месте. — Дювуа пальцем показал, куда вошла пуля и откуда вышла. — И что? — Ничего. После этого он ослеп на правый глаз. Хотя опять же должен был трижды и четырежды умереть. Вот тебе и фатум! Немного помолчав, Дювуа добавил: — И всю жизнь, он отступал. Отступал, принося победы — победы неубедительные, вызывавшие насмешки и нарекания, — и все-таки победы. — Как на ринге… — Что? — Как на ринге, говорю. Там тоже один работает первым номером и атакует, другой — вторым номером и отступает. Но кто сильнее неизвестно. — Вот-вот! Кутузов — это вечно второй номер. Рущук, Бородино, Малоярославец, Вена — везде отступления, но нигде он не проигрывал. А в общем… Какой из него вышел полководец, судить трудно, но офицером он слыл отважным. — У него были дети? — Пятеро… Пятеро дочек. Карета, обшитая кевларом, покачиваясь и вздрагивая на камнях, катила по дороге. Путешественники больше не говорили, думая каждый о своем, а может быть, об одном и том же.