Теперь Гоголь уже проживает не у Погодина, а у графа Толстого, «что после был обер-прокурором» в доме Талызина на Никитском бульваре, занимая переднюю часть нижнего этажа, окнами на улицу. И хотя Шевырев по-прежнему заведовал продажею сочинений Гоголя, а также хранил и его деньги, но надобность в них Гоголю постепенно отпадает. Пишет он в это время особенно вяло, становится все мрачнее и мрачнее… Да и как не быть мрачным. В своем письме к Нози он уже, казалось, все сказал. Сказал до противного просто и ясно: «Может быть, я должен быть не что другое в отношении вас, как верный пес, обязанный беречь в каком-нибудь углу имущество господина своего. Не сердитесь же…». А Виельгорские «даже не могли объяснить себе, как могла явиться такая странная мысль у человека с таким необыкновенным умом. Особенно непонятно это казалось матери — Луизе Карловне (урожденной Бирон). Да что здесь непонятного. Отношения Гоголя к Нози незаметно перешли за черту обыкновенной дружбы и "сделались чрезвычайно интимными». Поэтому теперь постоянными спутниками его чтения становятся два тома «Христианского Чтения», «Начертание церковной библейской истории», «Быт русского народа» да сочинения Батюшкова в издании Смирдина, только что вышедшее в то время. Он уже не имеет желания ехать за границу, «тем более, что там нет уже тех людей», к которым он привык. Но он хотел бы провести зиму где-нибудь в Крыму или Одессе, а пока читает уже третью и четвертую главы второго тома «Мертвых душ» у С. Т. Аксакова. Иногда проводит время в поместье А. О. Смирновой под Калугой, где все чаще и чаще останавливается в Оптиной пустыне, на реке Жиздре, за Калугою, где присутствует сама благодать и слышится ее благоухание. И уже пишет он иеромонаху Филарету: «…дело мое такого рода, что без ежеминутной, ежечасной и без явной помощи Божией не может двинуться мое перо, и силы мои не только ничтожны, но их нет без освежения свыше». Так постепенно душа его, требующая света в вознесении слова к ближнему через водительство его таланта свыше, так постепенно душа его пылает и сверкает уже только в собственных судорогах экстатического чувства, ожидающего покоя от раскаленного ливня видений, где прирожденные страсти являют, по его мнению, только зло, а все усилия воли человека должны быть устремлены для искоренения их. И постепенно поэт ощущает себя несчастным, одиноким, робким, потерявшимся человеком в тесном пространстве своего бедного земного рассудка, переживающего и сознающего несказанные муки собственного плача, в которых «Авторская исповедь» и «Размышления о божественной литургии» есть уже только поучения христианского послушания и смирения собственной души, в которой отдыхает его бедный земной рассудок.

А земной рассудок делает одну ошибку за другой. А земной рассудок заставляет его самостоятельно, а не через посредство А. О. Смирновой обращаться к шефу жандармов А. Ф. Орлову, который-то для А. О. Смирновой «просто Алеша», пытаясь вытребовать «небольшой пенсион», который «прекратился по моему возвращению в Россию», и который поэт хотел бы обратить на свое пребывание на юге в целях «поберечь себя и позаботиться о своем самосохранении». Но сам-то граф Орлов уже возиться «с этими голыми поэтами» не намерен. И Гоголю самому приходится определяться и он уже «душевно бы хотел прожить, сколько можно доле в Одессе и даже не выезжать за границу вовсе». И в октябре 1850 г. он с большим трудом добирается до Одессы.

Неизвестная Екатерина Александровна, имеющая стол у князей Репненых, отмечает, что Гоголь ежедневно бывал в этом доме и даже как-то журил хозяйку дома за то, что она в пост читает «Мертвые души», приговаривая: «Какую чертовщину вы читаете, да еще в Великий пост!», — он тут же «рекомендовал ей проповеди какого-то епископа Иакова». Дворня же князей Репненых слезно умилялась, что «сочинитель молится совсем как простой человек, кладет земные поклоны…, любит петь и слушать простые песни».

«Добрейший» Александр Скарлатович Стурдза, политический деятель и религиозный писатель, вместе с профессором, протоиреем Павловским и преподавателем богословия и философии Михневичем составляют «приятное» общество Гоголю. О себе поэт в эти дни высказывается коротко: «Работа — моя жизнь; не работается — не живется, хотя покуда это и невидно другим», но революционные события на Западе для него «вонь, накуренная последними политическими событиями в Европе», которая «еще не совсем прошла».

Младший брат поэта Пушкина Лев Сергеевич, живший на углу Греческой и Преображенской улиц, всегда тепло встречает Гоголя, в котором «вялость, угрюмость, сосредоточенность» человека «со страшно изможденной физиономией», тяготившегося «вниманием молодежи», уживается с радушной улыбкой и хохотом в «своей кампании», где каждое слово его метко и веско, а через голос его, язык, душу и физиономию, вдруг, смотрит он на Екатерину Александровну: «своими живыми, голубыми глазами».

Он уже давно мыслит не образами поэта, но категориями верующего человека: «А внутренно чтоб устроенным быть, надобно искать царствия Божия, и все прочее приложится вам». Всякий день теперь он читает главу из Библии и Евангелия на славянском, латинском, греческом и английском языках и давно уже ведет регулярный образ жизни, ложась в одиннадцатом часу вечера. Высшую свободу творчества он осмысливает, как смелость, а не пламенную молодую лихорадку; творчество согревает сердца любовью, а «без любви творить нельзя».

Во время приемов у одесского ресторатора Оттона перед обедом Гоголь выпивал рюмку водки, во время обеда рюмку хереса, а после обеда бокал шампанского…Среди друзей в такие дни веселость Гоголя была «заразительна, покойна, тиха и немногоречива». Он с симпатией отзывается о Тургеневе, убежден, что появление в печати «Переписки» важный и нужный момент его и жизни общества, для которого он пишет, в нем нет «ни малейшей тени самообожания, авторитетности, он одинаков со всеми в обращении». Все это лишь подчеркивает натянутость его аристократических отношений и знакомств, поскольку «с людьми власть имущими» он «застегивался на все пуговицы». Для него первый том «Мертвых душ» уже становится «грязным дворником, который должен привести к чистому дому».

27марта 1851 г. Гоголь прощается с близкими и друзьями, отбывая сначала в Васильевку, а затем в столицы. Среди прочих, к нему подходит Екатерина Александровна и говорит ему слова, в которых избыток света равновелик избытку чувства: «Я Бога благодарю, что вас так часто видела и слушала ваши назидательные речи». Восторг…и сверкнувшая мысль исчезает. Он просто не старается теперь заводить новых знакомств и испытывать новых увлекающих его чувств, — не «следует заводить у себя ненужных вещей и сколько можно менее связываться какими-нибудь узами на земле: от этого будет легче и разлука с землей», а «если будем думать о всяких удовольствиях и веселостях, задремлем, забудем, что есть на земле страданья и несчастья; заплывет телом душа, — и Бог будет забыт». Он уже забывает, что действия творят судьбу, а судьба есть следствие деятельности, направленной к добру, в которой душа и свободна в своих проявлениях и только тогда может действовать как ей заблагорассудится. И только в преодолении заблуждения человек освобождает в себе Бога. Земная будущность уже не обещала ему исполнения медленно осуществляющихся планов, темп его поведения замедляется, пребывание вне самого себя становится редким, он впадает в очевидное уныние, а мысли выражаются короткими восклицаниями: «И все вздор! И все пустяки!». Теперь встречает он своих посетителей на пороге своего кабинета с пером в руке, но никогда не приглашает войти, и никто не знает, что он пишет, но известно, что пишет он по пяти часов сряду и на конторке валяются листки бумаги, испещренные какими-то каракулями. А когда ему не пишется, он царапает пером различные фигуры, но чаще всего — какие-то церкви и колокольни. Его текущая деятельность становится похожей на волю непреклонного слепца, чьи сновидения и вещие речи он слышит и, подчиняясь трепетному чувству человека, заглянувшего в бездну, двигается в опьянении сомнамбулической ясности. В его сознании происходит не только примирение человека с богом, но и человека с человеком. И в этой, вновь им обретаемой троице: Бог, человек и он, заключается краеугольный камень всей христианской метафизики с ее высшим объяснением вселенной в свете сияющей тайны Христа и понимаемой им теперь «Божественной литургией», в которой он без малейшего головокружения предается трепетному чувству осмысления подвига Христа. Вот почему Евангелие Христа занимает у него почетное место, вот почему на разных языках осмысливает он фраза за фразой кристально-чистые экстатические состояния апостолов, доносящиеся до него из глубины веков. Вот почему поучения отцов церкви, но особенно Василия Великого, становятся для него инструментом богопознания, сохраняющие интонационную трепетность чувства, в котором нет места симметрии, так им нелюбимой, в поисках высшей степени совершенства, до которой только может дойти христианин.