Изменить стиль страницы

Он удивлялся, что слышит настройку. Он уже понял, что потерял куда меньше, чем боялся — многие из его умений не были специфически шаманскими, относясь к общей контактёрской сфере. Состояние стихии самым прямым образом отражается на самочувствии населяющих её живых существ; нет разницы, кто воспринимает Матьземлю, она открыта для всех. Жрец, если желал, способен был даже причаститься высшему равнодушию богини. Всё это Ксе мог себе объяснить, но вот способность слышать настройку всегда казалась ему прерогативой исключительно шаманской. Он хотел спросить у Менгры, слышат ли её другие жрецы, но каждый раз забывал.

— Вот, — сказал Жень и остановился.

Ксе завертел головой: погрузившись в размышления, он не заметил, как вышел вслед за божонком с улицы на маленькую площадь. Подросток скинул с плеча рюкзак, где лежали прикупленные для Эннеради мелочи, и задрал голову. К серому небу возносился прямой и суровый, неяркого вида обелиск, сложенный из бетонных блоков.

Лиловые сумерки отемняли дома и улицы. Начал накрапывать дождь.

Ксе вздохнул.

— Жень, — сказал он, — ты так и собираешься тут стоять?

— А что?

— Как столб. Слушай, ты есть хочешь?

— В смысле? — уточнил божонок.

— В смысле — пельмени, — фыркнул адепт и указал подбородком: — Вон, пельменная открыта, пошли. Как раз окна сюда выходят.

Спорить Жень не стал; Ксе так и думал — они плутали по городу добрых три часа и все пешком, самого жреца уже грыз волчий голод, и он не сомневался, что инициатива будет встречена согласием. В полутёмной обшарпанной закусочной оказалось на удивление чисто; посетителей было немного, и Ксе с Женем устроились у облюбованного окна. На монумент божонок больше не пялился — он уставился на Ксе, но смотрел куда-то сквозь него. Голубые глаза задумчиво туманились за спутанными русыми прядями.

Жрец молчал. Он знал, что через минуту-другую божонок скажет ему — скажет о том, что он заметил здесь, что волнует его и удивляет. Им принесли тарелки, но ни один не принялся за еду.

— Ксе, — наконец, сказал Жень шёпотом. — Ксе, слушай, что это за фигня?

Тот прикрыл глаза и машинально нащупал под одеждой пристёгнутый к боку ритуальный нож.

— Не знаю, — ответил так же тихо.

Чтобы почувствовать течение энергии внутри сети культа, не требовалось даже смотреть на тонкий мир — оно ощущалось как свет, ветер или давление; нож Ксе был частью сети и чутко отзывался на все её колебания.

Жень назвал нож «антенной»; ритуальный клинок притягивал все неосознанные мыслежертвы, совершённые вокруг, те мысли, которые за тысячи лет создали душу Женя и его культ. Такой же антенной был обелиск-кумир, но он, стоящий здесь десятки лет и открытый всем взглядам, концентрировал в себе куда больше энергии, чем личный клинок жреца. Здесь находилась узловая точка; очень слабая, маленькая, но всё-таки узловая. От неё шли каналы к более мощным центрам, накопленное отправлялось по цепи дальше, звено за звеном, чтобы завершить путь в главном храме и достаться, наконец, божеству. Сейчас божество находилось рядом, кумир должен был временно стать основным — пусть не для всей страны, но по крайней мере для всей области — и отдать силы непосредственно Женю.

Этого не происходило.

Ксе сосредоточенно разглядывал стол — разводы «под мрамор» на пластмассовой белесой столешнице, солонка, салфетница, пельмени в тарелке.

…Обелиск никоим образом не имел собственной воли. Он был только механизмом, работавшим в тонком мире, но он словно игнорировал маленького бога, пересылая, как прежде, накопленные силы дальше, к храмам больших городов и главному храму… как будто истинный бог войны находился там, на месте, и принимал жертвы.

— Это что за фигня?! — едва слышно, с предельным изумлением повторил Жень. Пальцы его судорожно впились в край непокрытого стола.

— Не знаю, — честно сказал Ксе. — Но мне это не нравится.

— А уж мне-то как не нравится! — прошипел Жень, сверкая глазами.

Ксе вздохнул.

— Давай есть, — сказал он. — Потом подумаем.

— Это всё верховный, — злобно цедил подросток, орудуя ложкой. — Он, сука, хитрый! Ну да, подыхать-то не хочется, они там какую-то хрень придумали…

— Тише, — урезонивал его Ксе, — тише. Услышат же.

— Ну и плевать! — повысил голос Жень, и Ксе понял, что он действительно выбит из колеи — обычно бог войны куда лучше себя контролировал.

— Успокойся, — сказал жрец. — Тут надо понять, что случилось. А через крик точно ничего не поймёшь.

— Блин, Ксе! — Жень даже ложку бросил от огорчения. — Ты не понимаешь! Ты… ты же человек, ты всегда был… тем, каких много. У кого много… блин, у тебя всегда были варианты. Пойти туда, не пойти сюда, сделать или не сделать, стать тем или этим, а потом передумать. А у меня нет вариантов! Я… блин, как Лья сказал — отвлечённое понятие. У меня нет больше ничего. А если и этого не станет? Что они там придумали?!

У мальчишки слёзы на глаза наворачивались, и сердце Ксе заныло.

— Тшшш, — он понизил голос до шёпота. — Разберёмся. Главное, что мы сейчас узнали, а не позже. Я Деду позвоню — он обещал, что поможет, если беда. Дед тёть-Шуре позвонит, а она всё выяснит. Ну, спокойно, держи себя в руках, солдат…

Жень хлюпнул носом.

— Ксе, — с благодарностью сказал он. — Ты извини. Ты самый лучший.

Жрец утомлённо вздохнул, прикрыл глаза и улыбнулся с ободрением.

— Ладно тебе.

А после, доев обед и ожидая счёта, бывший шаман Ксе по смутному наитию обратился не к сети культа, а к великой стихийной богине. Он не мог теперь просить её и не услышал бы её просьбы, но всеобъемлющие чувства и смутные мысли Матьземли открывались ему почти так же ясно, как прежде.

Теперь она не боялась.

Она помнила, что так уже было — здесь, в этих местах или чуть к северу, неважно, всё это уже было, это знакомо, и нет страха… только страдание. Чужая, непонятная сила причиняла боль великой богине, вымывала её стихийную плоть, как отмывают из песка золото, а потом уносила куда-то последние крупинки. Углублялась язва, прожигая Матьземлю насквозь, а невидимая кислота разъедала края. Тоньше и тоньше становилось громадное мыслящее тело, и скоро должно было случиться… скоро — закончиться…

Ксе невольно облизал пересохшие губы.

«Дед позвонит тёть-Шуре, — подумал он. — А я — Данилю».

Там, где прежде стоял второй стол, предназначенный для совещаний, теперь лежала подушка. Громадная, алого бархата, с золотыми кистями, вид она имела без преувеличения президентский и вполне соответствовала роли. На ней, опустив на лапы тяжёлую, крупную, как котёл, голову, дремал огромный кобель.

Павел Валентинович сидел за своим, единственным теперь в кабинете, столом и смотрел на собаку. Пальцы его, сложенные домиком, дрожали, то и дело соскальзывали друг с друга, но никто этого не видел — других людей в кабинете не было, а с появлением собаки отказались работать камеры наблюдения.

Павел Валентинович звонил знакомому кинологу, одному из лучших в Европе, пересылал фотографии. После долгих размышлений кинолог сказал: «Кане-корсо», добавив что-то про чудовищную мутацию и несчастную судьбу животного; потом он вслух подумал насчёт перспектив подобной породы, отметил великолепие экстерьера, спросил о других щенках помёта и возможности вязки… Павел Валентинович немедленно, очень вежливо, посредством крайне туманных выражений прервал разговор. «Это не мутация, — возразил он мысленно, — это чудовище». Он и сам видел, что собака похожа на корсо. Кобель был — только и всего — вдвое крупнее, чем предписывали стандарты этой не самой мелкой породы; откровенно говоря, Павел Валентинович никогда прежде не видывал таких громадных собак.

И ещё: насколько он знал, шерсти корсо не свойственен огненно-алый цвет.

Впервые за многие годы эмоции брали верх над разумом. Близость собаки казалась непереносимой, она заставляла усомниться в верности принятого решения, и головокружительный блеск разработанного Павлом Валентиновичем плана превращался в труху, потому что никакая должность, никакие деньги, самая жизнь и та не стоила этого — восьми часов в день рядом с Псом Преисподней.