— Да что Наполеон может сказать. «Уложите его вещи!» — вот и все. Он и разговаривать-то не умеет. Тебе здесь не место. Ты пошел в отцовскую породу.

Тетя Роза дотрагивается до его руки с оттенком сострадания.

— Ну, сударь мой, я сделала все, что могла. Но ты сам выбрал плохую дорожку. С первого же дня связался с Крысой!

— Крыса в сто раз лучше вас. Нет справедливости на свете, вот и все. И никакой я не сударь. Почему ты меня так называешь?

— Ну пусть будет не сударь, а малыш, — отвечает тетя Роза, отнимая свою руку и свое сострадание. — Крыса сидел в тюрьме за вооруженный грабеж. И ты туда угодишь, если тебе дать волю.

— Лучше нас! — восклицает тетя Мария почти с восторгом. — Взял и впутал тебя в контрабанду американскими сигаретами.

— Вот из-за этого-то полиция и приходила к дяде. Из-за той коробки, которую ты отнес мсье Пеллетье. Он не только сигаретами торгует, а еще и холодильниками, запчастями для автомобилей и даже пенициллином…

— Твой брат был его дружком и тоже свое отсидел.

— Это по ошибке! — кричит он, вскочив с места и прижав лоб к оконному стеклу.

Все, что они говорят, да и еще и Крыса, так подло обманувший его, все больше и больше отдаляет от него Джейн.

— Эжени, ты не имеешь права так говорить. Все из-за какой-то несчастной пары ботинок во время кризиса…

— Марсель такая же шпана, как Крыса или твой папаша, — шипит Мария, повернувшись к нему и сверля его своими сочащимися глазами, все так же подпирая кулаком багровые одутловатые щеки.

— Господи боже, — кудахчет Эжени, — яблоко от яблони недалеко падает. Эти негодяи убили твою бедную мать.

— Эжени! — снова обрывает ее Роза. — Конечно, она хлебнула с ними горя, но все-таки выбирай выражения!

Он дрожит, прижавшись лбом к стеклу, стиснув кулаки и разрываясь между отвращением, толкающим его убежать отсюда куда глаза глядят, и властной потребностью услышать хоть однажды все до конца.

— Твой отец был пьяницей, заставлял мать побираться, а сам шлялся по борделям, вместо того, чтобы работать, и бил ее, да, бил, даже при вас. Отнимал у нее последние гроши, которые она прятала, чтобы вас прокормить. По целым неделям пропадал с непотребными девками, возвращался весь грязный, вонючий, как скотина, и заваливался спать, спал с утра до вечера! Вот какая прекрасная кровь течет в твоих жилах! И Марсель такой же! И даже ты, от горшка два вершка, а уже туда же!

Он не плачет, стоит, точно пригвожденный к месту, дрожь мешает ему забраться в подводную лодку, и лед плавится от слов тети Марии, они проникают внутрь, зловоннее, чем рвотный суп, который его заставляла глотать Свиное Копыто.

— Нам приходилось забирать твою мать к себе, чтобы хоть как-то защитить ее, — говорит Эжени, подкладывал себе столь любимую ею телячью печенку.

Он смотрит на них сквозь щелки глаз, все еще сухих, смотрит сквозь последние кусочки льда и молит тетю Розу помочь, сдержать клятву, данную фотографии.

— Это ведь все вранье, тетя Роза? Просто она напилась пива, да?

Но тетя Роза, опустив голову, с преувеличенным интересом разглядывает свои волосатые пальцы, барабанящие по скатерти, и голос ее доносится откуда-то издалека, чуть ли не из-под стола:

— Господи, как она, бедная, рыдала, когда пряталась у нас! Он являлся к нам среди ночи, звал ее и выл, как пес, пока не сваливался во дворе и не засыпал. Мы удерживали ее силой — она рвалась к нему и мыла его потом, как ребенка. Мы не могли даже вызвать полицию, потому что он был ее законным мужем и имел на нее права. Так говорил Наполеон.

— Нам было до того стыдно перед людьми, что только после смерти твоей матери, когда он куда-то сгинул, мы осмелились высунуть нос на улицу! — торжествует тетя Мария и даже принимается жевать малюсенький кусочек печенки; она сверлит его глазами, с радостью убеждаясь, что лед окончательно растаял и что он уже никогда больше не сможет смотреть на мир холодным взглядом стороннего наблюдателя, которого ничем не проймешь, что он всего-навсего ребенок и у него не всегда хватает сил отгородиться броней от всех тайн жизни.

Роза бормочет, обращаясь к своим пальцам, отбивающим барабанную дробь:

— Она была просто святая, никогда не жаловалась. А у него это было вроде как болезнь, будто бес вселялся…

— А теперь вот ты позоришь нас: таскаешься всюду с этой рыжей соплячкой, она уже и сейчас такая же шлюха, как ее мать!

Больше нет позади него ни головокружительной пропасти окна, ни тошноты, выволакивающей из него остатки жизни, ни того, что не имеет названия и похоже на слово «стыд», — есть только бешеная ненависть, вскипевшая в нем и неудержимо рвущаяся наружу, он едва успевает глотнуть воздуха, чтобы не задохнуться в тинистом взгляде тети Марии.

Он налетает на тетю Марию, подхваченный безумием, которое она же в него вселила, бьет ее сначала одной рукой, потом обеими, она падает, а он все бьет и бьет ее своими новыми башмаками; Роза и Эжени подминают его под себя, но даже на полу он все еще продолжает наносить удары, теряя рассудок от того, что кулаки вязнут в дряблом теле, отчаянно желая встретить сопротивление, наткнуться на что-нибудь твердое как камень, чтобы самому почувствовать боль.

Он не останавливается даже, когда замечает, что руки у него в крови. Он выползает из-под груза навалившихся на него теток, встает на ноги, все еще полыхая белым огнем, спалившим его жизнь, и среди бушующей в кухне грозы плюет прямо на пол, чтобы извергнуть из себя все нечистоты, едва не лишившие его навеки способности дышать. И, не узнавая собственного голоса, кричит:

— Шлюха! Пьянь! Потаскуха! Жирная свинья!

Чтобы вырваться на свободу, он толкает стол, осколки посуды летят во все стороны, но никто не обращает на это внимания, все заняты стонущей и икающей тетей Марией, которая вытирает кровь на губах, почти незаметную на ее пунцовом лице.

Прежде чем ринуться к двери на галерею, он на минуту опомнился и успел увидеть в глазах тети Розы укор, исполненный такого отчаяния, что его уже и укором не назовешь.

На улице Сент-Катрин он останавливается у прилавка зеленщика и с интересом рассматривает пирамиду из дынь, пытаясь угадать, каковы они на вкус и растут ли они на деревьях; ему очень хочется есть, но денег у него нет, а к тому же он прекрасно понимает, что первый же кусок вызовет у него тошноту, потому что его бросает то в жар, то в холод — так было, когда он болел корью; окружающие предметы словно отрываются от земли и плывут перед глазами, приобретая непривычные очертания.

Но тут его толкают, он задевает прилавок, и одна дыня летит на землю. Нагибаясь за ней, он замечает, что во всю ширину тротуара маршируют солдаты. На ощупь дыня кажется совершенно невкусной. Он подает ее продавцу, и тот принимает, не выказывая никакого возмущения.

— Извините, — говорит он.

— Много шолдатов. Это ошень плохо! — отвечает ему продавец с каким-то забавным, луковым акцентом.

Он уже давно бродит по улицам. Только теперь он заметил, что миновал универсальный магазин и вернулся к кинотеатру, что рядом с улицей Визитасьон; никогда в жизни у него так не ныли ноги, но сейчас он даже радуется этому. Боль помогает ему ни о чем не думать, даже о Джейн, даже о времени, которое уходит впустую; по обеим сторонам улицы в сопровождении своих пап и мам прогуливаются принаряженные девочки, и повсюду чувствуется приближение праздника, праздника, который начнется не сейчас, а гораздо позже. На кинотеатре вспыхивают лампочки. Солнце теперь освещает только крыши.

Голова у него такая тяжелая, будто он прочел три книжки подряд, лежа в неудобной позе, и он направляется к дому сапожника, не думая, куда идет, просто плывет по течению. Как только он поворачивает на улицу Лагошетьер, под ноги ему летит мяч и кто-то кричит:

— Лови, Пьеро!

Это один из близнецов, который сразу узнал его даже в таком наряде.

Он подбирает мяч и бросает его обратно, близнец моментально делает ответный пас. Так, перебрасываясь мячом, они доходят до арки. Там слишком темно, чтобы продолжать игру, и близнец, прислонившись к стене, говорит: