— Вечно одно и то же. А потом придется возвращаться.

Их кортеж снова пускается в путь. Они минуют склон, усеянный маленькими склепами, забранными массивными железными решетками. В один из них он пытается заглянуть, но тетя Роза одергивает его и, поправляя на нем галстук-бабочку, от которого он того и гляди задохнется, поучает:

— Нельзя туда смотреть. Это невежливо.

Потом вдруг деревья кончаются, и вокруг, везде, куда только достанет глаз, — поставленные стоймя камни всевозможных форм и размеров, почти вплотную друг к другу, у подножия их небрежно брошены букеты, словно их швырял как попало нерадивый садовник, а на самих камнях высечены имена, даты и даже латинские слова.

Он впервые на кладбище, но оно вовсе не навевает на него тоску, наоборот, здесь гораздо веселее, чем на улице Лагошетьер, совсем не так он представлял себе «три аршина земли». Он даже считает, что здесь много чего интересного, нашлось бы во что поиграть. И мертвецов вроде не видно.

Он останавливается перед самым высоким камнем и считает, сколько на нем выбито имен. Тринадцать, и все с датами, а камень-то стоит почти впритык к соседним — так что вряд ли здесь кто-нибудь похоронен, кроме имен, где ж тут поместиться людям.

Тетки наконец напали на след.

Эжени, самая бойкая из всех, успела вырваться вперед.

— А-а, вот и Ларошели. Значит, к нашим сюда, — радостно объявляет она, словно речь идет не о покойниках, а о соседях по лестничной клетке.

Они останавливаются перед квадратной каменной колонной с крестом, очень похожим на букву X. Цветов здесь нет, а соседние камни подступают так близко, будто хотят отнять последний клочок земли. Тетки опускаются на колени, достают молитвенник, и Мария начинает читать, выдерживая длинные паузы, во время которых все хранят молчание. Окончив, она разражается рыданиями, и все молча и растроганно смотрят на нее, потому что всем известно, что и она скоро… Она плачет долго, не поднимая глаз от газона, местами совсем пожелтевшего.

А он встает, потому что ему больно стоять голыми коленками на песке, и, чтобы не видеть тетю Марию, смотрит на небо. Он вздрагивает и несколько раз открывает и закрывает глаза, чтобы проверить, не мерещится ли ему. Все небо цвета морской волны — без единого облачка, а вот солнце накрыто тенью, которая вот-вот проглотит его целиком. Лишь по краям осталась тоненькая бахромка.

Он прислушивается, и ему кажется, что птицы замолкают одна за другой, и на кладбище и впрямь опускается ночь, и вдруг становится так тихо, что он отчетливо слышит влажно хриплое дыхание тети Марии, которая наконец-то перестала плакать. Солнце выбрасывает во все стороны огненные руки в схватке с пожирающей его тенью. А когда становится совсем темно, тетя Мария припадает к могиле, целует землю и снова разражается рыданиями, такими громкими, что люди, которые смотрят на небо, оборачиваются к ним. И он видит неподалеку, через три камня от них, худенькую молодую женщину с таким огромным животом, что ей все время приходится откидываться назад, чтобы не упасть, а по бокам у нее двое ребятишек, которых она держит за руки, и она тоже громко рыдает, и даже у него самого вдруг начинает щипать глаза, потому что впервые в жизни он видит беременную женщину, а отца в этой семье тоже нет; и тут солнце наконец сбрасывает с себя тень, птицы снова заливаются как ни в чем не бывало, и мимо них молнией проносится белка, а беременная женщина так резко отшатывается назад, что один ребенок падает, и она, чтобы удержаться на ногах, опирается на надгробие, наступив на венок из цветов.

— Это дочь Альмы, — узнает ее Эжени. — Муж у нее утонул в порту. А я думала, она уже родила. Что же это такое было? Затмение? Вы видели?

Мария поднимается — слез за вуалеткой не различишь, видно только, как они капают с подбородка. Роза и Эжени берут ее под руки. Потом они долго ищут другой камень, который «не наш». Камень совсем маленький, закругленный сверху.

Неужели, недоумевает он, умирают только люди из нашего квартала, а может, просто знакомых кладут вместе, чтобы потом их легче было найти, и тут вырастает точно такой же неведомый ему город, разделенный на такие же кварталы, населенный все теми же семьями — каждая на своем месте.

— Уже четыре года прошло, — вздыхает Роза, — а мне все не верится. Самая молодая из нас! Ну иди же сюда, малыш, это здесь.

— И с ней младенец, которого живым никто так и не увидел, — добавляет Эжени.

Он быстро читает высеченную на камне фамилию — свою фамилию; дальше он читать и не пытается, потому что фамилия эта кажется ему такой же незнакомой, как его собственное лицо в зеркале, — он решительно не видит никакой связи между этим камнем и тем, что перестало оживать даже в самых заветных тайниках его памяти; он раз и навсегда решил отказаться от попытки повернуть время вспять, туда, откуда на него веет холодом и где светится чья-то далекая улыбка, хотя лица он не видит; эта улыбка всегда с ним, как небо над головой, которое не может исчезнуть, даже если не глядишь на него, как острое чувство утраты, не смягченной временем, утраты безвозвратной, от которой только и можно заслониться глыбой льда.

На этот раз молитвенник читает Эжени, скороговоркой, колебля голубую вуалетку.

Но иногда что-то все-таки пробивается к нему через толщу льда: аромат духов, или вдруг какое-нибудь слово, или запах кажутся ему знакомыми, например, когда он по приказанию Святой Помидорины чистил овощи или собирал белье в прачечной, и еще во сне, когда он собственной рукой случайно касался своего тела, но такие ощущения мимолетны, он не может их удержать. А этот камень с его фамилией для него совершенно чужой, и у него даже мысли такой нет, что она вместе с младенцем может лежать под ним.

Окончив молитву, все три тетки застывают, смотрят в безжалостном ожидании чего-то, что не может произойти.

— Она была святая! Сколько она натерпелась, и никогда ни единой жалобы! — говорит тетя Роза.

Тетя Мария следит за ним, скрытая черной вуалеткой, и подбородок у нее трясется от злости. В конце концов она не выдерживает.

— Ну хоть бы всплакнул! А ведь ты в первый раз на могиле у матери.

Он не понимает, откуда взялись слезы, но он вдруг на самом деле начинает плакать — от ненависти к ним, к этим цепляющимся за жизнь старухам, которые устроили все это представление и приволокли его сюда, как будто он в чем-то виноват или должен искупить чью-то вину; и чего это они произвели ее в святые, это они-то, которые ни о ком слова доброго не скажут, готовы любого сожрать живьем.

— Вот видишь, и у него есть сердце, — слышит он голос тети Розы, кидающей ему спасательный круг.

— Это не ваша мама! Не хочу больше вас видеть! И ее тоже, когда вы тут!

И он кидается прочь как безумный, расталкивая людей, охваченный ужасом среди этого кладбища, огромного, как город, с улицами, расходящимися во все стороны, и, куда ни повернешь, путь тебе преграждают люди со скорбными лицами и мокрыми глазами и камни, которые молчат, хотя на них высечены имена, и повсюду срезанные цветы, от которых веет смертью, и одни только цветы здесь напоминают о ней.

И все-таки сегодня он встретился со смертью — умер Балибу, который, впрочем, и жил-то только в его голове.

Дядя ушел из дома сразу после обеда в прекрасном настроении, он даже напевал какую-то песенку, вернее, одну только фразу, довольно зловещую: «Отца я нашел с перерезанной глоткой…» А дальше шло тру-ту-ту, очень весело, видно, все ужасы на этом заканчивались. Ему было известно, что дядя по субботам куда-то исчезал и возвращался поздно ночью, и никто не знал, где он бывает. Сам дядя говорил, что идет в кино, и, вероятно, никто никогда у него не спрашивал, сколько же фильмов он успевал просмотреть за день.

В новеньком костюмчике он благоразумно ждал на галерее перед закрытыми ставнями, за которыми нет сегодня Джейн, ждал, когда тетки наконец будут готовы и поведут его на праздник.

И вдруг он увидел Балибу, правда, с хвостом, но рыжего и тощего, как полагается гулящему коту. Девчушка лет четырех-пяти бросала его вниз с третьего этажа соседнего дома. И каждый раз коту требовалось все больше времени, чтобы встать на все четыре лапы, встряхнуться и прийти в себя, а девочка тем временем спускалась за ним и уносила для нового полета.