Изменить стиль страницы

– Ну... я почему-то подумала. Ой, юноша, я не знакомлюсь! Что, девушка так накрашена... вызывающе – значит, можно подойти?.... У-у-у-у! Ромик, я же говорю – до-ста-ли!! Что, неужели не хочется посмотреть на меня?!

Так, всё к чёрту, к чёрту всё! Через сорок минут буду.

– Ура-а! А я зайду пока куда-нибудь выпить кофе, чтоб не пялились.

Действительно – есть с чего падать. То есть никакой это не Светик – это гладко высветленная люминесцентными тонами фарфоровая кукла Барби, да ещё со стоящей во все стороны причёской! Ну лет 25 девушке. Нет, вовсе не за счёт подводки жирной – её и нет почти. И не в тенях дело – в чём?! Другое, тонкое, всезнающее лицо, в такое и не влюбился бы я никогда, томно кривлялось, знакомо похохатывая над моей реакцией.

(И откуда там стилисты – в пресной бюргерской «Бурде»?)

Сидим, лопочем что-то, пьём кофе с чиз-кейком, курим третью сигаретку. (О, возбуждённость! О, новый имидж, возбуждающий женские струнки!) Во мне, однако, тикает уже другой отсчёт... Почему смотрю с печалью на тебя я, Светик? И тоскою щемят сердце твои новые эфиры? И томлюсь уже я той невыразимой и мучительной, той летучей прелестью бытия?! (Я, наверно, болен.)

Но Светик, мой несказанный Светик – и с головою Аэлиты всё равно меня понимает, кивает мне активно. Неодолимо встаёт потребность почувствовать момент метаморфозы. Мне надо, очень надо тебя такой хоть как-то удержать, фиксировать момент неуловимой смазанности линий, дающий эту безжалостную, навязчивую, недетскую – неестественную красоту!.. Фотоаппарат, мой вечный спутник, всегда в багажнике, а Светик – героиня! – так вот с ходу, запросто соглашается ещё на одну съёмку.

Студию я, слава богу, нахожу тут же – под конец рабочего дня в магазине «Кинолюбитель» на Ленинском она почти всегда свободна. Усталая Света, не колеблясь (что мне очень нравится), заезжает домой за основными своими нарядами... Я, затаившись в эклипсе, вдыхаю предгрозовые запахи. Я почти счастлив. (Я – буревестник.) Ведь как простодушно доверяет она мне, непрофессионалу, такую важную вещь, как свой портфолио. (Моя мечта, смакуемая всё время и потому откладываемая на потом.) Сейчас я буду лепить мою Светлану, мой образ маленькой вселенной. Это для меня как момент истины: высшее наслаждение Пигмалиона. Да! Сейчас опять поспорю я со временем, я буду останавливать на какие-то мгновения его слитный ход. Я знаю, что поражение неизбежно – не задержать мгновенье в той многомерной красоте его! – и всё равно кидаюсь в бой.

Мы в студии. Хромой видавший виды фотограф выставляет экспозицию, вывешивает фон, синхронизирует свои вспышки, косится на полуголую Свету, которая быстрей-быстрей переодевается прямо при нём. Выходит, чтоб не мешать. Мы – один на один, я – полоумный охотник, она – ускользающая лань. Нет, нас трое: ещё фотоаппарат, бездушная, но умная коробка, бесстрастный созидатель остановленного времени.

...и два часа, 7200 секунд впереди. Какие-то из них по прихоти момента озарятся тем самым божественным светом, прорвавшись в вечность. Но! То, что выйдет потом из этих насыщенных жизнью текучих мгновений, есть затейливое и капризное сочетание технических величин – освещённости, выдержки, диафрагмы... И от игры этих вот мёртвых значений зависит, получит ли секунда своё новое бессмертие?.. В игре этой совсем иная правда – она может оказаться и интересней, и ярче жизни. (О, как правдив и как прекрасен светлячок, окаменевший в янтаре!..) А сам я замру, и умру, и растворюсь в красоте этого наивысшего – бесконечно неподвижного! – мига... воспев на самом деле искусственного двойника его, неверного, чужого и зыбкого!! И осознав в который раз бессмысленность потуг моих и иллюзорность моего горения.

...но это потом, всё потом.

Так! Довольно постмодернизмов. Пока ещё цела причёска и живо это чужое фарфоровое лицо, я бью вспышкой почти непрерывно, я щёлкаю её в каких-то претенциозных усталых позах, дымящей сигаретой, – так я пытаюсь, наверно, осмыслить образ вампирши, освобождаясь одновременно от того отторжения, которое гложет меня. (Где мой психоаналитик?!) Но вот натура взмокла – и, поработав десятком ватных шариков, а после смыв себя под краном, вновь стала Светиком. Пошли наряды проще, позы легче. Образ лолиты, пацанёнка-сорванца... Нет, не так, выстави попу, выверни носок!.. Я уже осип, я вспотел, я ползаю на коленках, подлезаю снизу, удлиняя её ноги ещё и ещё, я в обречённой лихорадке зашился сам с собою – я уже чувствую, что всё последнее – мусор, мусор, мусор, потому что Света погасла, потому что на лице у неё усталая гримаска, а в руке у неё банка джин-тоника «Гринолс»... И, хотя она, поколыхиваясь враскоряку на месте и в сердцах вздыхая, всё же стаскивает платье, я знаю, что уже не выйдут у меня, не выйдут без встречной отдачи те давно продуманные обнажённые ракурсы на голубом фоне, те заветные слепки бесстыдного нимфетства, что мыслил я высшей точкой моего кипения, а она – в своих вымученных мостиках и ласточках – будет так близка мне и так же далека, как окружающий нас воздух... и я хватаюсь за бесстрастный воздух, я фокусирую его, ослепляю флэшем, я вымещаю свой навязчивый импульс, я не могу, я не могу иначе...

– Я готова прийти в твоё Коньково пешком, чтоб только одним глазком посмотреть!.. – жалобно говорит она по телефону, когда фотографии готовы.

– Светик. Что ты делала позавчера ночью, когда мама сказала, что ты уже спишь? – перебиваю вдруг, тереблю занозу, желаю знать всю правду.

Она... спала. Да, крепко-крепко спала, когда я звонил, вот только ещё позже позвонила Марина, и так как – их учили в школе – сон имеет разные фазы, её звонок она всё же услышала. И так как почему-то уже выспалась, очень захотелось с Маринкой увидеться. Тогда она оделась, вышла незаметно из дома – там какая-то тусовка, Пиздерман и другие, но ей было всё равно, она-то ехала к Маринке!.. Домой – под утро, мама как раз только проснулась и ещё удивилась, почему это дочка одета. И так как маме не понравилось бы, что дочка тусуется без Романа, и так как мама уж точно знает, что Роману это не понравилось бы ещё больше, то Свете ничего не осталось, как признаться: она выходила на лестницу покурить. Вот и всё!

– А откуда ты знаешь – тебе что, Маринка звонила?.. – спрашивает ревностно Светик. – Она теперь всякий раз будет меня закладывать, чтобы нас с тобой поссорить!..

Эх, Светик, как невинно и изворотливо ты можешь врать. Как по-бабски жестоко и напрасно топишь ты передо мной свою любимую гёл-френд, лишь бы всё было шито-крыто. Странно: интерпретация шита белыми нитками, ложь ползёт изо всех дырок, а я великодушно закрываю глаза на гнилое содержание, не распаляюсь, отдаю дань обтекаемости формы. Очень присущей ей, Светику, тактичности. Своего рода.

– Ладно. Что с тобой делать. Видишь, я тебя даже не ругаю – только говори мне правду, не ври мне!.. В целом мире хоть должен быть один человек, которому ты не врёшь?!

– Да что ты, Ромик, зато я теперь знаю, как ты меня понимаешь!.. Я так хочу тебя видеть!! А пойдём сегодня... в театр? Кстати, вот! Я придумала! Что сегодня – четверг? – отпрошусь у мамы сразу до понедельника, чтоб тебе меня не отвозить!..

...и что нужно мне для счастья?.. Каков он у меня, механизм превращения лапши на ушах в упрямые жизнерадостные антеннки, нацеленные на мою тему?!

Так вот, с ходу из московских театров пришёл в голову «Современник», находящийся неподалёку. Давали «Играем Шиллера» – нам было уже всё равно. Опоздав и пройдя по единственному билету, чудом добытому у спекулянта, мы присели в проходе. Принимая на коленку лёгкую тяжесть Светиного тела, краем глаза присматривался я к её сосредоточенному личику – в нём явственно читались реакции на непростую модернистскую символику драмы о Марии Стюарт. Вдруг головою вниз зависло кресло на верёвке. Это была жизнь Марии, держащаяся на волоске. Света долго и серьёзно осмысливала образ, потом обиженно зашептала мне в ухо: