Изменить стиль страницы

Эта принципиальная заострённость, выявившаяся как на интеллектуальном уровне, так и на уровне исполнительной власти, была основным вкладом Гитлера в суть национал-социализма. Он был истинным немцем в своём пристрастии к тому, чтобы резко противопоставить какую-нибудь идею действительности и признать за этой идеей большую власть, чем за действительностью. Именно политик-неудачник местного масштаба набрасывал, ещё снимая угол на Тиршштрассе, триумфальные арки и сводчатые залы своей будущей славы; он был канцлером, который невзирая на все издёвки, вёл счёт не на поколения людей, а на тысячелетия и который хотел стереть память не о Версале и бессилии Германии, но, по сути, о результатах великого переселения народов. Если Муссолини считал своей целью восстановление исторического величия, Моррас мечтал о «старом режиме» и пытался вызвать к жизни «la gloire de la Deesse France»[356], да и все другие виды фашизма не сумели избежать соблазна тоски по былому, правда, просветлённому воспоминаниями, то Гитлер думал об осуществлении цели искусственной, созданной в воображении и не имеющей какого-то реального подобия: о мировой империи от Атлантики до Урала и от Нарвика до Суэца, созданной единственно волей к расовому самоутверждению. Государства противились этому? Он их подавит. Народы селились вопреки его планам? Он их расселит по-другому. Расы не соответствовали его представлениям? Он произведёт селекцию, облагородит их или уничтожит, пока действительность не будет, наконец, соответствовать его представлениям. Он мыслил о немыслимом, в его высказываниях всегда прорывался на поверхность элемент дерзкого бесстрашия перед действительностью, что не было лишено признаков маниакальности: «Я противостою всему с чудовищной, ледяной свободой от всех предрассудков»[357], – заявлял он. Только в крайнем радикализме он казался тем, кем он был. В этом смысле национал-социализм без него немыслим.

К неповторимо национальным чертам, отличавшим национал-социализм от фашистских движений других стран, относится и то, что для своего эксцентричного радикализма Гитлер всегда находил самых послушных исполнителей. Ни одно гуманное чувство не разгладило на физиономии режима то выражение концентрированной жёсткости и исполнительности, которое сделало его единственным в своём роде. Часто его пугающие черты приписывались планомерно использованной жестокости убийц и садистов, и такие однозначно преступные элементы до сих пор определяют популярное представление. До сего дня они поставляют литературе или театру шаржированных персонажей с плёткой в руках, олицетворяющих собой национал-социализм.

Сам режим, однако, не считал, что его типологически олицетворяют подобные явления. Хоть он, особенно на начальном этапе, и использовал их, не стесняясь, но вскоре понял, что длительное господство не могло быть основано на высвобождении преступных инстинктов. У радикальности, являющей собой глубинную суть национал-социализма, и впрямь мало общего с возбуждением аффектов и обещанием возможности без стеснений удовлетворить инстинкты, она является проблемой не преступной, а извращённой моральной энергии.

К кому апеллировал национал-социализм? Прежде всего к людям с ярко выраженным, но не направленным стремлением к морали. Привлечь такой тип людей, организовать его в элитарный строй он старался в первую очередь через СС. Кодекс «внутренних ценностей», беспрерывно проповедовавшийся для членов этого ордена и находивший своё романтическое подкрепление в ночных празднествах при свете факелов, охватывал по мнению Генриха Гиммлера верность, честность, послушание, твёрдость, добропорядочность, бедность и храбрость; все это не было связано с какой-либо широкой системой соотносительных понятий, но зато полностью ориентировано на цели режима. Под влиянием таких императивов был воспитан тип бесчувственного экзекутора, требующего от самого себя «холодного, даже каменного поведения», как написал один из них, и «переставшего ощущать человеческие чувства»[358]. Жёсткость по отношению к себе давала ему внутреннее оправдание быть жёстким и с другими, а буквально требуемой способности шагать по трупам предшествовало умерщвление собственного «я». Вот эта-то неподвижная, автоматическая последовательность производит на наблюдателя странным образом впечатление гораздо большей радикальности, чем криминальный аффект, сладострастная брутальность которого все же содержит в себе захватывающее социальное, интеллектуальное или человеческое чувство обиды, в известных случаях вызывающее даже сочувствие.

Моральные притязания дополнялись и достраивались представлением об особой миссии: ощущением бытия в средоточии апокалипсического противостояния, необходимости подчинения «высшему закону», существования в качестве проводника некоей идеи – или другими образами и лозунгами по сути метафизической убеждённости. Именно она особым образом освящала неумолимую твёрдость, и в полном соответствии с этим Гитлер называл тех, кто препятствовал его миссии, «врагами народа»[359]. В таком ригоризме, непоколебимо опиравшемся на своё более глубокое, чем у других, понимание и своё высшее предназначение, отражалась не только традиционная немецкая аполитичность, но и нечто гораздо более широкое – своеобразно искажённое отношение нации к реальности как таковой. Действительность, в которой идеи принимают очертания и становятся частью жизни людей, а мысли реализуются в отчаянии, страхе, ненависти, ужасе – эта действительность просто не существовала. Вместо неё была программа, а в ходе её осуществления, как Гитлер однажды заметил, только положительная или отрицательная активность[360]. Недостаток человечного воображения, обнаружившийся, начиная с Нюрнбергских процессов, в ходе всех судов над действующими лицами тех лет, был не чем иным, как выражением этой утраты чувства реальности, Она и была собственно неповторимым, типично немецким элементом в национал-социализме, и кое-что заставляет думать, что некоторые нити связывают его с древней историей немцев.

Согласно одному парадоксальному замечанию событием новейшей немецкой истории, повлекшим за собой самые значительные последствия, стала «несостоявшаяся революция»[361]. Это придало стране характер своеобразной затхлой идиллии и погрузило её в состояние постоянной отсталости от политического характера каждой последующей эпохи. Нередко в этой неспособности к революции видели отражение особенно склонного к подчинению характера, и фигура добродушного, невоинственного, мечтательного немца долгое время была предметом насмешек для более самоуверенных соседей. На деле же глубокая подозрительность по отношению к любой революции представляла собой реакцию народа, исторический опыт которого был почти целиком отмечен ощущением угрозы. На основе его срединного географического положения у него рано развились комплексы окруженности и необходимости обороны, и они самым ужасным образом подтвердились в так никогда и не преодолённом страшном опыте тридцатилетней войны, превратившей страну в почти безлюдную пустыню. Самым значительным наследием войны были травмирующее чувство незащищённости и глубоко запрятанный страх перед хаосом любого рода. Оба эти ощущения в течение жизни целых поколений поддерживались и эксплуатировались как своими, так и иноземными правителями. Спокойствие, считавшееся первейшим долгом гражданина, так же как и требование защитить страну от страха и нужды, а протестантское понимание сути власти подвело под это представление и идеологическую базу. Даже Просвещение, во всей Европе понимавшееся как вызов существующим авторитетам, в Германии во многих случаях щадило княжеские дома, а иногда их даже восхваляло – так глубоко сидели страхи, оставленные прошлым. В этом незабытом историческом опыте и берут своё начало такие для немецкого сознания необыкновенно содержательные категории как порядок, дисциплина и строгая самодисциплина, поклонение государству как неоспоримому институту и «сдерживателю зла», или вера в фюрера. Стоящая за этим потребность в защите – вот что Гитлер сумел ухватить и с помощью лёгкой стилизации использовать для своих претензий на господство – в виде культа верности фюреру, идеологизировавшего его требование полного подчинения, или в геометрии парадных шествий, наглядно свидетельствовавших об укоренившемся инстинкте защиты от любых хаотических проявлений.

вернуться

356

Славу божественной Франции. – Фр.

вернуться

357

См.: Rauschning H. Gespraeche, S. 212.

вернуться

358

Так писал Рудольф Гесс, бывший одно время комендантом Освенцима, см.: Gilbert G. M. The Psychology of Dictatorship. New York, 1950, P. 250.

вернуться

359

«Тот, кто мешает этой миссии, – заявил Гитлер в речи 20 февраля 1938 года, – является врагом народа независимо от того, пытается ли это делать большевик, демократ, террорист-революционер или реакционный фантазёр»; см.: Domarus M. Op. cit. S. 793. С некоторым метафизическим контекстом эта мысль об особой миссии появляется, например, и у Ханса Франка, который 10 февраля 1937 года записал в дневник: «Моя вера – это вера в Германию. Служить Германии значит служить господу Богу. Никакое вероисповедание, никакая вера в Христа не может быть столь сильной, как эта наша вера в то, что, явись Христос сегодня, он был бы немцем. Мы – поистине орудие господне для уничтожения всякого зла. От имени господа Бога мы выступаем против еврея и его большевизма. До защитит нас Бог!»; цит. по: Klessmann Ch. Der Generalgouverneur Hans Frank. In: VJHfZ, 1971, H. 3, S. 259.

вернуться

360

Rauschning H. Gespraeche, S. 211.

вернуться

361

Laski H. J. Die Lektion des Faschismus, цит. по: Nolte E. Theorien, S. 379.