Изменить стиль страницы

Сомнений не было: и здесь «ее» пожар.

Будто преследуемый фуриями, бросился сержант в узкий коридор направо, оттуда доносились стоны. Здесь, в конце коридора, на пути его вырос багряно-красный столп — Магда… Рассыпая снопы искр, она поднялась высокая, выше человеческого роста, торжествующая и грозная.

Заслонился рукой и, дрожа всем телом, прохрипел:

— Чего тебе?

Ее губы змеились жестокой улыбкой, огненным бликом мелькнувшей на пылающих щеках. Взмыли ввысь руки — и багровой завесой отрезали путь вперед.

— Прочь с дороги! — Шпонар обезумел от ужаса и гнева. — С дороги, Магда!

И прошел сквозь завесу — сквозь багровый туман. Обожгло руки и шею, вскрикнул от боли. И все-таки прорвался.

В следующее мгновение уже нес на руках старушку и, сев на подоконник, передал спасенную пожарному на лестнице.

Тем временем команда опускала людей на землю в спасательных мешках, а более сильных, особенно мужчин, — в петлях, наскоро связанных из шнура; иные, посмелее, сами спрыгнули на разостланные внизу маты. Оставался последний этаж. Несмотря на усилия пожарных, огненные вихри торжествующе охватили весь дом, победно взвились над крышей.

Шпонар работал за двоих, за троих. Успевал повсюду. Словно демон спасения, бросался в самое пекло, презирая жизнь, повисал над пропастью; подобно канатоходцу, то и дело держал равновесие между небом и землей. В напряжении всех своих сил вынес из пламени двадцать человек, спас жизнь двоим товарищам, обеспечил отступление другим. И повсюду крался за ним красный призрак, преследовал запах огнистых волос. То лицо возникало в дымной мгле, то кроваво-рдяная фигура проплывала над рухнувшим балконом, и метелью искр повсюду развевались пламенные космы.

Шпонар не отступал, закованный в панцирь железной воли, одержимо исполнял свой долг. Самое страшное испытание ждало впереди.

О спасении дома нечего было и думать: с грохотом рушились прогоревшие перекрытия верхних этажей, дырявые, будто решето, потолки обваливались с глухим треском. В окне правого крыла на третьем этаже, охваченном огнем, собралось несколько человек: двое стариков, инвалид и молодая мать, прижавшая к груди младенца.

Пожарные под командой сержанта спешно готовили спасательный мешок, чтобы снять этих последних.

Вдруг в окне отчаянно закричала женщина. Несчастная, левой рукой прижимая к себе плачущего ребенка, правой показывала в глубь дома, откуда с невероятной быстротой надвигался бешеный пламенный хаос. Черно-желтые кудри едкого дыма на миг заволокли людей в окне.

Когда порывом ветра отогнало душную завесь, Шпонар оцепенел от ужаса.

Через окно змеиным изгибом перекинулась Красная Магда, длинными пламенистыми волосами поджигая уже растянутый спасательный мешок. Дьявольская улыбка пылала на ее губах, адская радость играла на лице в пурпурных кольцах волос…

— Господи Иисусе! — простонал Шпонар. — Сгинь, наваждение!

И, сотворив крестное знамение, он швырнул в Магду топорик.

Удар пришелся в голову. Раздался долгий, протяжный, леденящий душу вой.

Рдяный призрак отступил в глубину дома.

Сержант отер рукой лицо, повел вокруг безумным взглядом… Как-то вдруг сломался, поник. На помощь подоспели товарищи.

Пожар внезапно и быстро уступил, укрощенный, затих; насосы наконец одолели огонь. В шипящих брызгах воды, изрыгаемой брандспойтами, последних погорельцев спустили на землю.

Небо уже посерело, когда смертельно усталые, черные от дыма и копоти пожарные сняли лестницы. Последним, шатаясь, ступил на землю сержант Петр Шпонар…

Вдруг послышались крики. От догоравшего дома летело зловещее:

— Красная Магда! Красная Магда!

Сержант бросился к дому.

— Дорогу! Дорогу! Отец!

Длинный, мучительно длинный коридор сквозь толпу до самого обугленного входа в дом…

Под бичом испытующих взглядов, пошатываясь, словно пьяный, сержант безотчетно повернул налево к небольшой, чудом уцелевшей каморке. В углу, на тряпье, — окровавленный труп дочери; из рассеченной головы еще сочилась черная полузапекшаяся кровь.

— Доченька! Доченька моя! — выдохнул он.

И замертво рухнул наземь.

БЕЛЫЙ ВЫРАК (Быль из жизни трубочистов)

Юзефу Едличу посвящаю

Был я в те поры еще молодым подмастерьем, вот как вы, любезные мои, и работа ладно спорилась у меня в руках. Мастер Калина — упокой, Господи, справедливую душу его — не раз говаривал: тебе, мол, первому после меня надлежит заступить мастером, и величал меня не иначе, как гордостью цеха трубочистов. И в самом деле, ноги у меня были сильные, а локтями я упирался в дымволоке крепко — мало кто так умеет.

На третьем году службы получил я в помощь двух молодых парней и начал обучать их ремеслу. Вместе с мастером было нас семеро; кроме меня Калина держал еще двух подмастерьев и трех учеников на подручных работах.

Жили мы дружно. В праздники и воскресные дни собирались всей братией у мастера потолковать за пивом, а зимой — около печки за горячим чаем, песни пели, все новости обговаривали, смотришь, нежданно-негаданно вечер спустился, будто гиря со щеткой в обрывистую горловину печного дымохода.

Калина — человек грамотный, разумный, свет повидал, не один дымоход, как говорится, вычистил. Был немного философом, книги весьма даже уважал, газету для трубочистов издавать собирался. Однако в делах веры не мудрствовал лукаво, а, как быть положено, с покорностию почитал Святого Флориана, нашего покровителя.

После мастера прилепился я всей душой к младшему подмастерью, Юзеку Бедроню, — парнишка чистое золото, полюбился он мне за доброе, приветное, как у ребенка, сердце. Да недолго пришлось радоваться дружбе с милым пареньком!

Другой товарищ наш, угрюмый молчун Осмулка, держался замкнуто, веселья сторонился, а работник из него знатный был и заядлый. Калина ценил его чуть не выше всех, на люди все его тянул, да без особого успеха.

Зато вечерами у мастера Осмулка сиживал охотно в темном своем углу, все на свете забывая про былое слушал и верил той были неукоснительно.

Никто не умел так рассказать, как наш «старик». Историями да сказами — один другого интересней, — не запнувшись, сыпал: кончал одну историю, начинал другую, приплетал третью, и — на весь вечер. И в каждой бывальщине своя глубокая мысль, сокровенная, для отвода глаз шутками-прибаутками расцвеченная. Только вот мы тогда молоды да глупы были, из сказов его чему посмешнее радовались, на безделицы словесные, для сокрытия главного приправленные, и попадались. Один Осмулка проницательный в самую сердцевину «сказок» Калиновых вникал и все за правду почитал. Потому как мы-то промеж себя потихоньку все эти россказни называли «небылицами». Интересные речи наш мастер вел: страшно порой, мороз пробирал, волосы на голове со страху шевелились, а все ж таки — «сказки» да «небылицы». Вот жизнь-то и наказала нас вскорости, и глянули мы на его сказки другими глазами…

Как-то в середине лета на вечерние наши побасенки не пришел Осмулка, до самой ночи так и не явился в свой темный угол за буфетом.

— Наверняка где-нибудь с девушками хороводится, — пошучивал Бедронь, хоть и знал, Осмулка — парень стеснительный, с женщинами не больно-то шуры-муры разводить сподручен.

— А ну тебя, не болтай лишнего, — одернул его Калина. — Малохольный он у нас, небось дома медведем, как в чащобе, залег и лапу сосет.

Вечер тянулся вяло и грустно — самого усердного слушателя впрямь недоставало.

На следующий день забеспокоились мы не на шутку: Осмулка на работу к десяти утра, как положено, не вышел. Подмастерье-то, видать, заболел, всполохнулся Калина и отправился навестить его. Да застал одну старушку мать, озабоченную отсутствием сына: Осмулка как ушел накануне утром, так по сю пору ни слуху ни духу о нем.

Калина порешил на розыски самому отправиться.

— Осмулка — сумасброд. Бог его знает, что натворил. Может, где хоронится?