Изменить стиль страницы

V. Судьба

Тракт петляет по аласу: с увала на увал, с увала на увал. Наконец он с трудом взбирается на Волчью сопку. Вершина её голая, только одинокая лиственница стоит.

Несведущий человек подивится: на ветвях старого дерева висят выгоревшие, иссечённые ветром лоскутки, ленточки, качается на ветру длинный волос из конского хвоста. Это обычай такой, доброе человеческое «спасибо» одинокому дереву: за приют, за свежесть и тень в жаркий полдень. И за смелость. Она в нашем метельном краю дорого ценится, дереву на вершине сопки смелость нужна каждый день.

Самые свирепые декабрьские ветры — все его. Мёрзлые ветки ломаются, будто горлом стон. И в грозу все молнии летят в него. И если один проезжий цветной ленточкой отблагодарит, то другой разожжёт меж корней костёр.

Стоит дерево — старое, старше всех нас. Может, триста лет ему, может, пятьсот. Что ему выпало на долгом веку? И всё ещё зеленеет…

Только ороговела широкая спина, да грубее и морщинистее кора, да всё больше рубцов по стволу и на корнях. Реже ветки в вышине, шишек меньше, а жёлтой хвои всё больше. Если ударить обухом топора по стволу, глухой надсадный гул пойдёт, густо хвоя посыплется.

Старо дерево. Но стоит…

Дети в семье кузнеца Левина были неживучие. Рождались что ни год, но в малолетстве и помирали. Всеволод, несмотря ни на что, выжил. Он и ещё двое: Ванятка и Катя — брат с сестричкой.

Втроём росли — дружно, на воле. Изба их притулилась на краю села. Совсем ещё карапузами, одни рубашки без штанов, потихоньку от взрослых ходили «шишковать» в тайгу, что есть сил колотили палками по шершавым стволам. Село их недаром звалось Сосновкой — вкрапилось оно в самую таёжную глухомань, до железной дороги по прямой не меньше двухсот.

Левин-отец, бородатый, цыганисто-чёрный, — то ли от природы, то ли от ремесла своего. Он был единственный на всю таёжную округу кузнец. Целый день гремел его молот. Он даже обедал в кузне, чтобы надолго не отлучаться, — стлал себе на чурбаке тряпицу. Но стучал, стучал, а из бедности всё не мог выбраться, ничего не выходило, с хлеба на воду перебивались.

О тех давних временах в памяти Всеволода сохранилось: звенит в ушах, не смолкая, железо о железо. И вдруг — тишина. Будто оглушило, будто слуха лишился. Это кузнец Левин ушёл на войну.

По какой-то особой мобилизации, когда уже подчистую выбирали, попал и он в аркан, который получается из серой солдатской скатки. Далеко от Томской губернии шла война, русский царь чего-то там не поделил с японским. И без Левина-цыгана у них, как видно, ничего не получалось. Никогда раньше кузнец из родного села и носа не казал, а тут — под Мукден…

Многое забылось, но час, когда воротился с войны отец, запомнился в самых малых подробностях.

Всеволод в тот вечер едва дотащился до постели. Второй год батрачил он по найму у Архиповых, а уж Архиповы даром никого не держали, умели выжать из работника. Всеволоду и десяти не было, совсем мальчишка, откуда силе взяться.

Он умостился в своём углу, затих. Сквозь сонно сомкнувшиеся ресницы виделся дрожащий огонёк жирника. Убиралась мать, тень её громоздилась по стене. Вдруг дверь в избу распахнулась, и кто-то огромный, согнувшись и почему-то спиной вперёд, ввалился через порог. Показалось — разогнись эта спина, так и поднимет на себе их избёнку.

Мать, изумлённо постояв минуту, кинулась к спине, с воем ухватилась за полу шинели:

— Николенька!.. О господи, боже мой!.. Живой! А Ванятка… Катенька наша… О боже мой!

Ванятка и Катя, братик с сестричкой, почти в одночасье померли минувшей весной от испанки — эпидемия косила в тот год целые сёла.

— Ты!.. Что баешь, стерва? — закричал отец (Всеволод уже понял, что этот огромный солдат в серой папахе и есть долгожданный отец). — Где дети, спрашиваю?!

— Николенька… не виновата, господь видит… Светлые их души… всевышний сам…

Отец оттолкнул мать и с перекосившимся от горя лицом шагнул к куче тряпья, в которое зарылся Всеволод. Мальчик с ужасом услышал, как стучит под солдатом деревяшка вместо ноги.

— Где дети, спрашиваю, так-растак!..

Он выхватил Всеволода из постели, больно прижал лицом к чему-то железному на шинели.

— Сева вот… Сева живой… — твердила сбоку мать.

Отец так стиснул, что помутилось в глазах, Всеволод повис у него на руках чуть живой.

Потом солдат до утра сидел перед огромной бутылью, пьяно мотал головой, зажатой меж ладоней:

— Думал, — а что мне нога! Думал, ведь дети растут, подпора мне… Детоньки мои…

И снова, в который раз, он шёл в угол, склонялся над сыном. Скрипела его деревянная нога, сивухой, острым духом солдатчины разило от отца, — Всеволод притворялся спящим.

— Спи, родной… Хоть и калека я, без ноги… А взращу! Жизни не пожалею, с голоду сам сдыхать буду… Взращу человеком. Выучу! Господь бог слышит — взращу…

И действительно, отец учил Всеволода, себя не жалея. Сначала церковно-приходская школа, потом городское училище — всё отец вытянул.

На каникулах из года в год повторялось одно и то же.

Видя, как ради него надрывается отец в своей прокопчённой кузнице, Всеволод заводил разговор: не поеду больше в город, останусь помогать тебе. Но отец был неумолим: «Поедешь!»

Училище Всеволод окончил успешно, и выпадало ему место в учительской семинарии — не каждому по тем временам такая честь. Но на этот раз парень сказал себе твёрдо: хватит учёности, пора помогать старикам! Он вернулся в Сосновку, чтобы больше уже никуда отсюда не уезжать. Не каким-нибудь архиповским батрачкой вернулся, теперь с его образованием можно было и писарем стать, и конторщиком.

…Такого страшного скандала старая избушка Левиных не знавала за весь свой век. Услыхав о решении сына, суровый кузнец едва не пришиб своё уже взрослое чадо.

— Собачий сын, выродок! В писари он захотел! А все мои труды, все муки — псу под хвост? Так и останешься недоучкой? Нет, накося! Утром же — назад в Томск! В ногах там валяйся! Не примут в семинарию — в песок сотру…

Он подносил к самому носу сына тяжёлый кулак. От кулака пахло железной окалиной.