Мы стояли в коридоре, мимо нас прошёл преподаватель английского Гамлет Таронян. Его пружинистая походка была слишком экстравагантна, чтобы можно было удержаться и не пойти следом, передразнивая его шаги, а до этого я рассказывал новый анекдот и мы все смеялись. Гамлет Таронян оглянулся — и, почёсывая нос и понурив голову, я продолжал идти его походкой, будто это была моя походка. А он проводил меня взглядом, пока я не завернул на лестницу и не полетел с этой лестницы кубарем, ничего не разбирая перед собой, сгорая со стыда и смеясь.

— Тише, ты что…

— А… Аэлита, какая глупость получилась! Тьфу!..

— Ну что с тобой? — между прочим сказала она и продолжала подниматься по лестнице с этим ветхим стариком Асратяном. Примерно два года я был психологическим рабом Гамлета Тароняна, а Аэлита этого Гамлета не замечала и внимания на него никакого не обращала, потому что его голос в деканате ничего не значил и он не был уважаем, а она знала в пределах положенного английский и походку его не передразнивала. Аэлита станет министром. Аэлита не виновата. Почему она на меня не похожа? Почему Аэлита серьёзна, и недурашлива, и далека от шутовства? Аэлита станет министром, а я в горах скажу косарям, что она в нашей группе училась. «Товарищами были», — скажу я. Косари взглянут на снимок Аэлиты в газете, прочтут список почётных гостей, присутствовавших на приёме, посмотрят на меня и скажут: «Отец твой был хвастун, и ты туда же».

На узкой станции Колагеран, в глубокой ночи я умолял её:

— Нельзя быть такой карьеристкой, нельзя, Аэлита… Поимей совесть, нельзя так, Аэлита. Всё это можно, конечно, я понимаю, всё это так делается, но такой красивой и такой карьеристкой нельзя быть сразу, Аэлита…

Пришёл скорый Ереван — Москва. В пять часов утра. Ровно двадцать четыре часа спустя после моего сошествия на эту станцию. Он прошёл по мне и ушёл. А когда он пришёл, я посмотрел на часы и сказал, что молодец, правильно пришёл, без опоздания, и вчера тоже минута в минуту пришёл, без опоздания. Я хотел было похвалить машинистов за точность, но вдруг увидел, что вот уже двадцать четыре часа сижу на этой станции, и ужасной нелепостью показалось мне, что я мчался на вокзал в Ереване на такси, и то, что, погрузив в машину свои корзины, и чемоданы, и специально купленную бутылку лимонада, я приставил палец к виску и задумался — не забыл ли чего, и то, что я велел таксисту ехать по улице, где живёт Вержинэ, — «Грант на двадцать пять лет едет в Австралию», и то, что я достал папиросу и водителю сказал: побыстрее, и он погнал свою машину так быстро, что не прикурил свою сигарету, которую держал во рту перед этим.

Я пришёл в зал, потому что мне сделалось стыдно. Я закрыл глаза, потому что мне показалось — уже возвращается из Москвы мой вчерашний скорый. Конечно, это было не так, он должен был вернуться через четыре дня, а сейчас он, наверное, был где-то на подступах к Ростову. Ну что ж, он дойдёт до Москвы, разгрузится, его смажут маслом, почистят, и он пустится в обратный путь, а я, как этот мост, как эти гуси, как этот ларёк, — я всегда буду тут, и из меня, как из скамеек этого зала, полезут древесные жучки.

— Санасар! — заорал я. — Да что же это у вас там приключилось, ведь я уже тридцать часов тут торчу!

А он забыл про меня, он помолчал, помолчал и спросил:

— Это кто говорит?

— И что же это выходит, Санасар, — сказал я, — что же это получается, а?

— А всё-таки кто это?

— Это я, Санасар, я тридцать часов валяюсь тут без дела.

Он помолчал ещё немного и засмеялся, представив, видимо, несчастную физиономию этого бездельника, тридцать часов слоняющегося по станции — тридцать часов болтался дурень без дела и ждал, пока другие что-то сделают, а сам пальцем не шевельнул, звонки только звонил по телефону, депеши подавал.

— Да ты кто такой? — смеясь, спросил он.

— Грант, Санасар, я Карян Грант.

— Да, — обрадовался он, — косого Егиша Грант? Здравствуй, Грант!

— Здравствуй, Санасар.

— Я же тебе сказал, нету волов, заняты все волы, не могу дать! — вдруг заорал он уже не мне, а кому-то там в Цмакуте. — Ну что, что город, собирай манатки и хоть сейчас убирайся в свой город, но, пока ты тут, изволь слушаться! Смотри-ка, все стали командирами… — Он покрутился в конторе и, подойдя к телефону, швырнул трубку на рычаг.

Ну что ты тут скажешь? Что я мог ещё сделать? Ну хорошо, я не танцевал с Каринэ из политехнического твист, а про себя гордился, что танцевал; очень хорошо, я самый страшный на свете человек, я чудовище, первый людоед на земле — это я организовал резню армян турками, я хочу каким-нибудь образом завязать новую мировую войну и средь шума её и дыма потихоньку, незаметно истребить, прикончить остатки армян и евреев, а потом ходить по этому поводу в трауре; я считаю, что на свете можно обойтись без этой станции, что не нужны железная дорога, телефон, радио, асфальт, молот, цемент и уголь, и пуговицы, и часы, постель, улыбка, рояль, зал, жвачка, буква — всё лишнее, — человек недостоин всего этого, я хочу начать жизнь снова с дремучих лесов, с кореньев и цинги. Прекрасно, но почему же люди своей добротой не предотвратят все мои страшные действия?

Чудовище Грант Карян сидел на своих корзинах и говорил себе: «Пошёл ты знаешь куда, был бы ты мужчиной, поехал бы с Меружем, размазня несчастная». Грант Карян покрутился, потоптался на станции и снова встал перед окошечком телефонистки:

— Соедини снова.

— Говорю тебе, оставайся у нас учителем, — она соединилась с другой дежурной и продолжала: — Ваши, когда добираются сюда, спрашивают: «Куда это мы попали — в Москву или Ереван?..»

— Санасар! — заорал я. — Ты человек или кто? Что мне сделать, чтобы ты сжалился, как мне скрутить тебя, скажи — сделаю! Четыре лета ведь косил на твоём колхозном поле!

— Что же, медаль теперь за это хочешь?

— Нет, — закричал я, — хочу человеческого отношения!

— Чем же тебе наше отношение не человеческое?

— Тридцать часов толкусь на станции.

— Ну да? Ты откуда говоришь?

— Со стан-ци-и.

— Кажется, вчера ты тоже был на станции? Всё ещё там, значит? Ох, чтоб крыша над тобой да не обвалилась, пять лет в городе проучился, так и остался егишевской породой, ох-охо-хо…