Я сказал Аэлите Мирзаханян:

— Извини, Аэлита, изучай на здоровье свои деепричастия.

И когда подошёл и, тяжело дёрнувшись, стал поезд Тбилиси — Ереван, Грант Карян улыбался. По всей вероятности, глаза его глядели умно и улыбка в уголках губ была красива. И он сказал в поплывшее окно поезда тупо глядящему на него волосатому мужчине и его толстой супруге:

— Жарко, да? Ешьте, ешьте, еда против жары — очень хорошо.

И сказал в следующее окно — наверняка каким-нибудь жуликам-спекулянтам:

— Куда это вы собрались, не за перцем? Перец уже крестоносцы унесли.

И сказал в другое окно русским девушкам:

— Слезайте тут, в Ереване жарко.

Они показали на станцию и поморщились.

— А в вашей Москве, думаете, всё хорошо?

— А мы из Курска, — сказали они.

— Молодцом, — заключил Грант Карян и пожилому мужчине в следующем окне про его жену-девочку сказал: — Куда этого ребёнка везёшь?

И сказал крестьянам в другом окне:

— На базаре полно яиц, дождались бы января — пятьдесят копеек штука!

И отдал честь вагону с военными:

— Здравия желаем, товарищ генерал!

И сказал улыбающемуся усатому:

— В Кировакан собрался? Варенье будешь трескать?

А поэту из предпоследнего вагона сказал:

— Натурализм, капитализм, пантеизм, социализм.

И выпивающим в другом вагоне сказал:

— Ш-ш-ш!.. Тише!

И победно пригвоздил влюблённых в последнем вагоне: «Мяу, му-у-у…» — девушка похожа была на влюблённого котёнка, парень глядел телёнком.

После этого целых пять часов я был на станции один. Мне казалось, я схожу с ума. Улыбаясь, я мяукал в уме, блеял козлом про себя, но от этого мне не делалось веселее. Я попробовал было разругаться с начальником станции, но из этого ничего не получилось.

— Почему у вас нет камеры хранения?

— Кто сказал, что нет?

— А где же она, не видать.

— Это другой вопрос. Закрыта.

— А почему закрыта?

— Работник уехал в Ереван.

— Уехал в Ереван. А мне что делать?

— Это тоже другой вопрос, положи голову на руку и затяни баяди. — Длиннее этих азербайджанских песен-баяди ничего не было на свете.

Я снова позвонил в Цмакут — и снова это был безлюдный жаркий центр села и стареющий в печали пёс. Я заснул. Милиционер снова дёрнул меня за ногу и щёлкнул по голове.

— Что, машина пришла?

— Нет, самолёт. Специальный. Нельзя лежать.

Мне не хотелось просыпаться, потому что мне было нечего делать. Я поглядел на часы и снова улёгся на скамью.

— Вставай!

Я вскочил. Он молча повёл меня между скамейками, подталкивая за локоть, потом открыл какую-то дверь, и, пока я думал о том, что в указателе ошибка, что всё это театр и что самое грустное дело на этой земле — быть жителем маленькой станции, он прошёл, стал за письменный стол и, глядя на меня оттуда, усмехался.

— Дальше? — сказал я.

А дальше на письменном столе безмолвно угасал телефон, а под телефоном было толстое стекло, под стеклом — письменный стол, под письменным столом — его утеплённые сапоги, под сапогами — стёртый старый пол, а под полом — погреб, под погребом — река. Река текла уже тысячу, миллион, миллиард лет в тех же берегах, ударяясь о те же камни, и сердце разрывалось, до того было скучно. Но милиционер улыбался — рад был, что косить не надо, что на станции у него свой дом и что сам он имеет отношение к чему-то такому большому и важному, как скорый Москва — Ереван, что у него две свиньи и кормить их нетрудно, потому что на станции только у него свиньи, а двух поросей начальника станции унесло водой и буфетные остатки достаются теперь только его свиньям. А день — ну да день можно чем-нибудь заполнить: поезда приходят, уходят, машины проезжают, в буфете время от времени скандальчики затеваются, проезжают грузовики, гружённые каменным углём и разным строительным материалом, их можно остановить и спросить у водителя путёвку, радио говорит — можно послушать, как в Америке или ещё где какой-то сопляк спёр из банка слиток золота. И что он с этим золотом, спрашивается, будет делать — не деньги, чтобы одежду купить. Верно, обменяет на деньги, чтоб одежонку или ещё какую-нибудь вещь купить. Да поймают, наверное, изловят… И можно, наконец, спросить у толстого пассажира, спустившегося набрать воды в колонке: жарко в Ереване? — и согласно и сочувственно покачать головой.

— Вчера в город поехал, — усмехнулся он, — сегодня вернулся, и мы уже и не люди для тебя, так, что ли, выходит? Для того тебе диплом в руки давали?

— Дальше, — сказал я.

— Нет, ты мне скажи, ты диплом для того получил, для того тебе его дали?..

— Нет у меня никакого диплома.

— Ещё не хватало, чтобы был, — усмехнулся он.

— А вдруг да есть?

— Как же, да по тебе что, не видать, что ли…

Брюки у меня уже были помятые, рубашка загрязнилась, лицо, наверное, заплыло, и глаза болели.

— Я ночь не спал, — сказал я.

— А я при чём?

— Ни при чём.

Он откинулся на спинку стула и скверно заулыбался.

— Что я, не человек, что ли, а ну как запру сейчас дверь и тебя измордую? Кто докажет, что я избил?

— Можно, — сказал я. — Свидетелей нет.

— Ишь о свидетелях заговорил. — Он поднялся. — Пять лет даром государственный хлеб ел, чтобы прийти сюда и о свидетелях рассуждать.

Нет, он не из тех был, кто бьёт, просто он развлекался, время своё убивал.

— Знаешь, не морочь голову, — сказал я.

— Ну-ну-ну!

— Ох, да не морочь ты голову!

Он поднял телефонную трубку, сказал, чтобы телефонистка его с Кироваканом соединила, — он звонил в кироваканскую милицию. «Не морочьте ему голову…» Он попросил дежурного, сказал, что это Колагеран беспокоит, — парень просит не морочить ему голову; он ждал дежурного капитана, а я тем временем нагло усмехался, но про себя я плакал, честное слово.

— Мы, видишь, теперь с дипломом…

— Да заткнись ты, дурак! — заорал я.

Он подробно доложил обо всём капитану, не прибавив и не убавив ничего. За эту точность я был ему благодарен. Капитан на том конце провода молчал, и мне на минуту сделалось жалко этого капитана. И тут мой милиционер завершил свою речь, присовокупив к сказанному мою последнюю реплику: