Изменить стиль страницы

— Чую. — Сенька тяжко вздохнул.

— Вдругорядь спущусь, подарочек приволоку, а ты не зевай. Чуешь? — шепнул Еремка Соколу. — А пока — вот…

Сенька ощутил в руке добрую краюху теплого хлеба — нагрелась за Еремкиной пазухой.

— Э-ге-ге! — закричал зычно Еремка. — Светильня сгасла, кремня дай!..

Сокол, пошатываясь, вернулся в забой. Кержак сидел на выбитых глыбах, тяжко дышал:

— Куда бродил?

Сокол переломил хлебную краюху пополам и половину отдал кержаку:

— Ешь!

Кержак взял хлеб, но есть не стал, спросил:

— Хорошее, может, слышал?

— Погоди, будет и оно. — Сокол взялся за кайло и стал долбить породу…

Наломанную руду в тачках возили в рудоразборную светлицу, к бадье. Вверху глубокого колодца виднелось белесое небо, на краях бадьи лежал снег; рудокопщики догадывались о зиме. Но вот уж давненько, как на бадье снег исчез, края ее были влажны, скатывались ядреные, чистые капли. «Вешние дожди идут», — угадывал кержак.

Прибывшая свежая партия кабальных рассказывала: на земле весна; лес оделся листвой, поют птицы. Сухой плешивый старичок из прибывших вынул из-за пазухи зеленую веточку березки. К веточке потянулись десятки рук. Все с жадностью разглядывали зеленые листочки. Кержак оторвал один, положил на ладошку, долго не сводил глаз, а в них стояли мутные слезы. Сокол глянул на друга, засопел и отвернулся:

— Год отжили в преисподней… Ни дня, ни солнышка, ни ласки…

Весь день Сокол пел тоскливые песни, рудокопщики побросали работу, слушали. Доглядчик пробовал разогнать плетью, но кержак крикнул:

— Не тронь, урок сробили… А тронешь — кайлом прибьем!..

Кандальники с тачками ходили в рудоразборную светлицу и долго смотрели вверх узкого колодца: там голубело небо. Все тянули бородатые грязные лица, ухмылялись:

— Весна!

Доглядчик выходил из себя. Хотя кабальные урок свой отработали, но вели себя непривычно, как пчелиный рой весной. Походило на бунт. Доглядчик при смене поднялся наверх и доложил о своей тревоге Мосолову.

Демидовский приказчик спустился в шахты. Тускло светились огоньки в забоях, мужики старательно ломали руду, над потными телами стоял пар. В подземельях давила духота, стояла могильная тишина. Мосолов усмехнулся:

— Где бунт, коли людишки робят, как кони… А ежели песню поют, то разумей: от песни работа легче.

Сумрачный доглядчик перечил:

— Они табуном ходили и на небушко взирали!

Мосолов поднял палец и сказал внушительно:

— На господа бога, знать, ходили глядеть. Каются, ноне святая неделя.

Мосолов был полнокровен, полон силы; ходил он, заложив за спину руки, зоркие глаза заглядывали во все закоулки.

«Пустое, — подумал он, — человек спущен в могилу, прикован цепью к большой тяжести — тачке, где ему вылезти?»

Хотелось поскорей выбраться из сырых душных шахт, и он с легкой издевкой сказал доглядчику:

— Человек не птаха, не взлетит из этакой глубины.

Мосолов поднялся наверх спокойный и уверенный. Над прудом дымили домны; знакомо и равномерно стучали обжимные молоты. На горе шелестела свежая, сочная зелень, в пруду квакали лягушки. Солнце садилось за горы…

Рыжеусый стражник Федька, как только сплыл Акинфий по Чусовой, загулял. Дверь в шахтовый спуск запирал на замок, ружье ставил в угол и присаживался к столу. Доглядчик-раскоряка поднимался к нему, и оба пили…

Пьяный доглядчик жаловался:

— Говорит, человек не птаха, не подымется… А мы — гуси-лебеди. Пей, кум…

Пили…

В колодце вверху сверкали крупные звезды.

«Надо бежать! — решил Сокол. — Весной под каждым кустом дом».

На неделе демидовские дозоры поймали беглого и пригнали в шахты. Веселый Еремка спустился в рудник ковать беглого к тачке.

Как и прошлый раз, Сокол добрался до Еремки. Коваль встретил Сеньку насмешкой:

— Жив, шишига? Крепка шкура-то?

Доглядчик отвернулся. Еремка дохнул на светец — огонь погас.

Кузнец засуетился:

— Ой, будь ты неладно, кремня дайте…

Во тьме он ткнулся в Сеньку и сунул в руку напильничек:

— Держи подарочек… Ежели в бадье будет зелена веточка — наверху пьяны. Беги…

Высекли огонь; Еремка держал наготове молот, посапывал. Сокол как не был — растаял…

После каторжной работы кабальные укладывались на отдых поздно. Пели песни и под песни трудились с напильником над кандальем…

Мосолов сел на хозяйского конька и поехал осматривать стройку на Тагилке-реке. Невьянские жильцы вздохнули легче. Над прудом сверкало солнце, над горами голубело небо; люди как бы впервые увидели их. Веселый кузнец Еремка пришел к Федьке-стражнику со штофами и стал пить вместе с ним.

У пруда расхаживал народ — отдыхал, девки песни пели. Только бородатый кат с разбойничьими глазами ходил сумрачный у правежной избы, ворчал:

— Съехали хозяева — загуляли. Быть битым холопам!..

Кат в бадье отмачивал свои сыромятные плети: «Хлеще будут!»

В троицын день девки на реке пускали венки; по площади, заложив у целовальника в кабаке свою сабельку, расхаживал пьяный Федька, куражился.

Кат подошел к нему:

— Ты что ж, служивый человек, не у места?

— Я стражник — вольный человек, — бил себя в грудь Федька. — Пью-гуляю, ноне святая троица, а ты уйди, варнак…

У ката мысли ворочались медленно, хвастовство Федьки ему пришлось не по душе, он насупился и отошел от бахвала. Завалился кат на замызганные нары и весь день-деньской проспал…

Утром по заводской улице бежал доглядчик-раскоряка, размахивая шапкой, истошно кричал:

— Караул, рудокопщики сбегли!..

Федька-стражник лежал в пропускной избе, повязанный по рукам и по ногам, вращал хмельными глазами. В колодце болталась пустая бадья. Спустились вниз; по шахтам бегали растревоженные голодные крысы да гулко падали в темных переходах капли. В рудоразборной светлице нашли одного старика рудокопщика, Лежал он на спине, заходился в долгом кашле, харкал кровью и смотрел вверх колодца на голубое пятнышко неба. Старик в забытьи говорил тормошившим его:

— Помираю. Улетели соколы — не поймать!

На земле стояла жара, но кату было холодно, он надел полушубок, взял плеть и пошел в горы отыскивать Мосолова…

В горы, в лес из рудника бежали кабальные. В лесу — дичь, тишина, болото; человеческий голос слаб, тонет во мхах, в буйных травах. В чаще под лапой зверя трещит сухой валежник.

Глухой ночью беглые выбрались на поляну, кузнец-кержак камнем сбил кандалы народу. Огня не раскладывали. Сокол сидел на пне, кабальные лежали на траве; меж вершин качающихся деревьев блестели звезды.

Сенька убеждал беглых:

— Бежим все вместях. Веник повязанный крепок, не сразу сломишь, а по прутику без труда переломаешь. На дорогах и тропках демидовские псы сторожат, по следу побегут, по одному перехватают.

Кержак сидел у пня, руками уперся в землю, примял папоротник. Борода взъерошена, глаза волчьи.

— Верную речь Сокол держит! — одобрил он.

Беглые молчали, потупив глаза в землю.

— Ну, что молчите? — Кержак потянулся и выворотил папоротник с землей.

— Я бы рад, — шевельнулся тощий мужичонка; бороденка у него ершиная, на лице ранние морщины, — рад бы… Да к дому спешить надо… Я — галичский…

— Вот видишь, ему до Галича, а мне к Рязани подаваться, — как тут вместе? Вот вить как, а? — Молодец в серой сермяге поскреб ногтями нечесаный затылок.

Сенька спросил с горькой усмешкой:

— А на Рязани что тебя поджидает? Аль не отведал у барина-господина плетей?

— Бухнусь барину в ноги; верно, отходит плетью, да простит. На земле маята лучше, чем под землей.

Сенька недовольно сдвинул брови:

— Эх ты, рязань косопузая, о себе думаешь. Зайцем потрусишь — поймают…

— Не поймают, — шевельнул плечами рязанец и ухмыльнулся.

— Храбрый! — Глаза кержака стали грозны. — Ослобождали — с нами, а ослобонили — в сторону. Я, Сокол, с тобой иду. Завязали мы, Сенька, свою жизнь одним узелком: драться нам вместе и умирать вместе.