Когда одна из пачек развалилась прямо на лестнице, я принес коптилку, присел и, не торопясь, начал подбирать книги. И каждую подносил к свету. Вот они. значит, какие. Ее книги. Из них она вычитала все, что хотела испытать в жизни.

Первая, которую я взял в руки, называлась "Волшебный рог мальчика"; на обложке был нарисован малый, скачущий на неоседланном коне-скорее всего, белой масти, - держась одной рукой за гриву, а другой подняв над головой рог. Наверное, тот самый, "волшебный", видимо, здорово умел скакать верхом. Но книга была вовсе не про цирк - одни песни, "собранные Л. А.

фон Арнимом и Клеменсом Брентано". Автором второй книги был какой-то Мопассан, сочинитель "очаровательных историй", которые разворачиваются "в деревне", "на северном побережье" и "на берегу Средиземно! о моря".

От одних названий размечтаешься.

Амелия вернулась и стала помогать мне с таким обиженным видом, словно все эти истории-про коня и про Средиземное море-глубоко ее разочаровали. На ней опять было то белое платье в синий горошек, и, видимо, не случайно: ведь она знала, что загорела на поле и что светлое платье при зaгapе особенно ей к лицу. Когда надо было нагнуться, она обычно приседала на корточки и прикрывала юбкой колени. Но сейчас она не присела, а согнулась пополам-совсем как наша соседка в поле. Головой она чуть не доставала до полу, а длинные загорелые ноги маячили прямо у меня перед глазами. Коптилка, конечно, сразу же замигала. пятна света и тени забегали вверх и вниз, выхватывая из темноты то один, то другой изгиб до чего же красиво...

- Что случилось-то? - спросил я глухо.

- Этот мамин князь Головин был русским, из белых, - слыхал про таких?

- Так, кое-что. Только от матери, да и то невнятно, - в те дни, когда случилась эта история с письмами.

- Белые, объяснила Амелия, смертельные враги коммунистов, в особенности таких завзятых, как Федор Леонтьев.

- Ты же сам видел. - Она рассмеялась. - Белые - это дворянская нечисть, которую надо гнать в три шеи. - И чего она только не знала?!

Донат прямо с поля повез Леонтьева в замок и показал ему старые любовные письма Карлы. Из тех, что всплыли на пруду. Хотя их тогда забрали в гестапо, но Донат несколько штук утаил и припрятал. Таиться и ждать, это он умел как никто. Ну и удивился же Федор!

Значит, эта милая Карла, знающая стихи Пушкина, эта розовая гвоздичка, была возлюбленной белогвардейского офицера! И с давних пор - здесь ясно сказано - всей душой сочувствовала нашим врагам. Да она и сама помещица, вплоть до сегодняшнего дня. Тут миролюбие Федора Леонтьева вмиг улетучилось, более того-он был искренне благодарен Донату и крепко пожал ему руку. Мол, он, Леонтьев, был коммунистом и останется им до конца своих дней.

Потом он уехал в комендатуру на какоето совещание, а Донат тем временем посоветовал дамам потихоньку перебраться в кирпичный домик, да побыстрее, пока не заслали куда подальше. Взять с собой только самое необходимое. А уж он позаботится, чтобы к их имуществу никто не притронулся. "Ваше счастье, что я у них управляющий!" - добавил он.

Донат-человек жесткий, но надежный.

А Карле такое сочетание всегда нравилось.

- Не пойму, чего он хочет? С тобой, что ли, расправиться? - перебил я.

Амелия вообще показалась мне в этот раз какой-то суровой-верно, из-за складок в углах рта; а тут она совсем помрачнела.

- Расправиться, со мной? презрительно переспросила она и засмеялась Скорее, он хочет научить меня уму-разуму.

Она не только много всего знала. Она знала все намного лучше, чем я. И с катастрофой, разразившейся на свекольном поле, она уже вполне справилась. Она ее-как это говорится? - переварила. И теперь спокойно сказала:

- Ты, Юрген, единственный здесь, с кем можно говорить как с человеком. Лучше бы тебе убраться отсюда.

- Мне-убраться?

Удивительно! Самые разные люди-и друзья, и враги - советовали мне убраться отсюда.

- Пошли! - сказал я, взял ее за руку и потянул за собой вниз по лестнице и прочь из домика. В ночном парке было темно и тепло, и Амелия послушно шла за мной.

Обернувшись, я увидел мигающий огонек коптилки в каморке Доната и на оконном стекле его лицо. Вернее, лица-то я не видел, только очертания головы: наклонившись, он прижался лбом к стеклу-может, просто задумался. Мы вышли из парка и пошли по дороге на Зипе. Поле слева было усеяно копнами скошенной люцерны. Она легко крошится, зато в ней соль туркестанских степей, аромат Персии и полуденное солнце Хоенгёрзе.

- Взять бы такую копну - начал я, - да в чемодан, а потом...

- Спустись с облаков, Юрген Зибуш. перебила она. - Теперь не время.

Вот какая она стала. А сама все терла и терла мизинцем уголки рта, словно хотела сказать: я сейчас, сейчас-только соберусь с мыслями... За высоким белым лбом шла напряженная работа, и на всякие восторги по поводу красок или там запахов попросту был наложен запрет. Романтики такие вещи сразу чувствую!.

- Решай свою судьбу сам, - сказала она. - Другого выхода нет.

Ночь принесла багровые отблески заката и душистый влажный ветер с лугов. Мы с Амс.лей все шли и шли, пока не добрались до самой дальней копны. Тут мы остановились, и я неловко сжал в руке ее запястье. Но она уже давно сама все решила за нас обоих. За такой, как она, только поспевай. Кому она достанется, подумал я тогда, тому вряд ли удастся жить по своей воле. Кончилось тем. что мы жадно набросились друг на друга, Амелия даже с большим жаром, чем я. Теперь она ничуть не походила на ту сдержанную барышню.

какой была в сарайчике арендатора, на ту журавушку. Теперь она была женщиной, которая готова бороться за свое счастье, даже голыми руками. Было видно, что без борьбы она никогда от него не откажется.

Ее длинные ноги обвились вокруг меня парой ловких проныр, руки прижали мою голову, а голос торжествовал:

Со мной никогда и никто не расправится!

Я не нашелся, что сказать в ответ. И поэтому прошептал задыхаясь загадочные слова, позаимствованные у поляка:

- Не беспокойся, и я не из одного колодца воду пил.

Потом мы долю без сил лежали на жнивье, пока небо не начало светлеть.

И глядели мы в разные стороны