И, начав снова быстро ходить, Роден продолжал:

- Да... попробовать надо... Чем больше я раздумываю, тем более исполнимым мне кажется этот замысел... Только как установить связь с мегерой?.. Ба! А этот каналья толстяк... Жак Дюмулен! Но ту-то где найти?.. Как ее убедить? Вот в чем главное... Вот в чем камень преткновения... Не поторопился ли я праздновать победу?

Иезуит заходил по комнате поспешными шагами, грызя ногти с озабоченным видом. Напряжение мысли было у него так сильно, что на грязном и желтом лбу выступили крупные капли пота. Он метался по комнате... останавливался... топал ногой... поднимал глаза к небу, ища вдохновения... чесал затылок... и по временам у него вырывались возгласы то гнева и обманутого ожидания, то радостной надежды на успех. Если бы цели иезуита были не так гнусны, наблюдение за усиленной работой этого могучего ума представляло бы большой интерес... Было бы интересно проследить ход его мысли, когда он придумывал план, на котором сосредоточил всю силу своего мощного ума.

Казалось, он достигал желаемого успеха.

- Да... да... - бормотал Роден, - это рискованно... это смело... отчаянно смело... но зато быстро... и последствия неизмеримы... Как рассчитать последствия взрыва заложенной мины?

И, уступая порыву энтузиазма, иезуит воскликнул:

- О страсти!.. Человеческие страсти! Какое вы магическое орудие... это клавиши для легкой, искусной и сильной руки играющего на них. И как велико могущество мысли!.. Боже, как оно прекрасно! Говорите после этого о чудесах материального мира, о желуде, рождающем дуб, о зерне, из которого выходит колос. Но ведь для зерна нужны месяцы, для желудя годы, а вот одно слово из восьми букв... запавших в мой мозг: ожерелье... рождает в несколько минут могучую идею, идею, обладающую тысячью корней, как вековой дуб, стремящуюся ввысь, как он, и служащую для вящей славы Господней... да, для славы Господней, как я это понимаю... И этого я достигну... достигну непременно, потому что эти проклятые Реннепоны исчезнут, как тень... Что значит жизнь этих людей для того нравственного порядка, мессией которого я буду? Что могут весить эти жизни на весах великих судеб мира? А между тем это наследство, брошенное моей смелой рукой на чашу весов, вознесет меня на такую высоту, с которой я буду господствовать и над королями, и над народами... что бы там ни говорили, ни кричали, ни делали дураки и кретины! Или нет, лучше сказать: милые, святые глупцы!.. Нас хотят раздавить, нас, служителей церкви, провозглашая: "Вам принадлежит _духовная_ власть... а нам - _светская_!" О! Какое счастье, что они отказываются от "духовного", бросают "духовное", презирают "духовное". Понятно, что у них нет ничего общего с духовным, у этих почтенных ослов! Они не видят, что и к земному-то добраться всего легче через духовное... Разве ум не управляет телом? Они уступают нам _духовную_ власть, они презирают ее, то есть то, что управляет и совестью, и душой, и умом, и сердцем, и убеждением! _Духовная_ власть - ведь это право раздавать именем неба награды и наказания, прощение и возмездие, и все это бесконтрольно, в тиши и тайне исповедальни, так, что неповоротливая светская власть ничего и не увидит... ей принадлежит тело, материя... И она радуется в своей слепоте. Немного поздно начинает она замечать, что хотя ей принадлежат тела, зато души - наши, и так как душа управляет телом, то и тело затем переходит в нашу власть... и вот _светская_ власть просыпается, таращит глаза и, разинув рот, лепечет: "Батюшки... вот уж не ожидала!"

И, презрительно усмехнувшись, Роден продолжал:

- О! Когда я достигну власти... когда сравнюсь с Сикстом V, я покажу свету в один прекрасный день, при его пробуждении, что значит духовная власть в таких руках, как мои, в руках священника, прожившего до пятидесяти лет грязным, воздержанным и девственным, который и на папском престоле останется и умрет грязным, воздержанным и девственным!

Роден казался страшным при этих словах. Все кровожадное, святотатственное, отвратительное честолюбие слишком известных римских первосвященников, казалось, было обозначено на челе сына Игнатия Лойолы кровавыми чертами! Болезненное возбуждение властолюбия разжигало нечистую кровь иезуита, он обливался жарким, тошнотворным потом! Звук въехавшей во двор почтовой кареты привлек внимание Родена. Жалея, что позволил себе так увлечься, Роден смочил грязный клетчатый носовой платок в воде и отер им лоб, виски и щеки, заглядывая в то же время в окно, чтобы узнать, кто приехал. Из-под навеса подъезда он не мог увидеть.

- Ну все равно, - сказал иезуит, понемногу возвращая хладнокровие. Сейчас узнаю, кто там приехал... Надо поскорее написать Жаку Дюмулену, чтобы он немедленно сюда явился; этот пройдоха удачно и верно служил мне в деле отвратительной девчонки с улицы Хлодвига, которая раздирала мне уши припевами из этого дьявольского Беранже... Он послужит мне еще раз... я держу его в своих руках... он должен мне повиноваться.

Роден сел за письменный стол и начал писать. Спустя несколько секунд в дверь постучали. Она была заперта на двойной поворот ключа вопреки правилам общества Иисуса. Но, уверенный в своей силе и влиянии, Роден во многом позволял себе нарушать правила. Он даже выхлопотал у генерала разрешение временно остаться без социуса под предлогом особенно важного для общества дела.

Вошел слуга и подал Родену письмо. Прежде чем его распечатать, тот спросил:

- Что это за карета сейчас подъехала?

- Из Рима, отец мой! - с поклоном отвечал служитель.

- Из Рима? - с живостью переспросил Роден, и невольно легкая тень тревоги пробежала по его лицу. Затем, все еще не распечатывая письма, он спросил довольно спокойно:

- Кто в ней приехал?

- Преподобный отец из нашей общины...

Несмотря на страстное желание узнать, в чем дело, потому что такие путешествия преподобных отцов вызывались каким-нибудь особенно важным поручением, Роден больше ничего не спросил и, показывая на письмо, сказал:

- Откуда доставлено это письмо?

- Из Сент-Эрема, отец мой.

Роден внимательно взглянул на конверт и узнал почерк д'Эгриньи, которому было поручено присутствовать при последних минутах г-на Гарди. Письмо содержало следующее: "Посылаю к вашему преподобию нарочного, чтобы сообщить о факте скорее странном, чем значительном. Останки господина Гарди были до погребения на кладбище поставлены в подвал нашей часовни. Сегодня же, когда за ними туда спустились, чтобы везти на кладбище соседнего города, оказалось, что тело исчезло..."