Карабчевский: "Значит вы не упомянули о ложном обвинении Бейлиса и о признании Козаченко, что он солгал?"

Иванов: "Я этого" не помню".

В судебном отчете не значится прямого вопроса со стороны защиты: "Признался ли вам Козаченко, что он выдумал всю историю с отравлением?" Иванова только спросили, говорил ли он об этом с Пихно и с Брайтманом - мы только что видели, как он ответил на эти вопросы.

Роль, сыгранная Ивановы в эпизоде с "неудачным признанием" тоже показывает каковы были чувство чести и компетентность этого человека. Именно к нему Рудзинский обратился в свое время с намерением сознаться в грабеже, и Иванов его (205) направил куда следовало. Об этих обстоятельствах Грузенберг, главным образом, его и допрашивал.

Грузенберг: "Разве вы не спросили Рудзинского, почему сознание в грабеже, совершенном в ночь с 12 на 13-ое, дает ему алиби касательно убийства, совершенного в утро 12-го числа?"

Иванов: "Нет, я не спросил".

Грузенберг: "Но ведь в газетах уже появилось точное указание относительно времени убийства".

Иванов: "Мне об этом ничего не было известно".

Как мы уже ранее видели, в газетах сначала появились противоречивые сведения относительно времени, когда было совершено убийство. Более чем вероятно, что эти вводящие в заблуждение сведения в газетах были ловушкой со стороны полиции; однако, невозможно поверить, чтобы Иванов был неправильно информирован. И вот эта ложь тоже помогла вскрыть правду. Иванов решил сыграть хотя бы на частичном алиби и потому одобрил план Рудзинского сознаться в грабеже. Сам же, в своих показаниях спотыкался с одной лжи на другую; он производил впечатление человека погруженного в какой-то туман, и когда прокуратура пробовала ему подсказывать, как она подсказывала Сингаевскому, он не воспользовался ее помощью.

Его спросили работал ли кирпичный завод в день убийства. На этот вопрос он дал два ответа; первый - что от следователя Фененко получен был рапорт, что завод работал. Но такой ответ был нежелателен для прокуратуры; снова спрошенный, Иванов сказал, что он не смог этого выяснить. Тогда Виппер, едва скрывая свое отчаяние, спросил: "Разве этот вопрос вас не интересовал?" - "Да, но я не мог установить, работал ли завод", - был ответ.

Тогда Виппер решил переменить курс и вернулся к уже не раз испробованной тактике, стараясь доказать роль еврейского капитала и запугивания в защите Бейлиса.

Виппер: (обращаясь к Иванову) "Известно ли вам, что Бразуль, Махалин и Караев получали какие-либо суммы денег?"

Иванов: "У меня есть рапорт об этом. В киевской (206) жандармерии есть несколько заявлений, подтверждающих, что все лица занимавшиеся частным расследованием, получали денежные вознаграждения". - "Согласно этому рапорту", продолжал Иванов, "Бразуль в свое время получил три тысячи рублей, а Караев и Махалин получали регулярно по пятьдесят рублей в месяц".

Тут Грузенберг, защищавший Бейлиса без всякого вознаграждения, вскипел, и потребовал, чтобы Иванов раскрыл источник своей информации; он отвергал объяснения Иванова, что тот должен в этом вопросе сохранять служебную тайну. В это время вмешался судья Болдырев: "Свидетель заявил: жандармерия располагает точными и надежными сведениями, не оставляющими у него никаких сомнений, но служебный долг не позволяет ему об этом говорить".

"Вот я именно об этом и говорю", резко возразил Грузенберг, - "почему вы, ваше превосходительство, не объясняете ему, что его служебный долг состоит в том, чтобы говорить только правду, и что тут никаких секретов быть не может? Я прошу внести это в протокол".

Замысловский решил, что это подходящий момент, чтобы подразнить Грузенберга и напомнить ему, что ведь Иванов давал свое показание по настоянию защиты. Грузенберг сейчас же парировал: "Безразлично, какая сторона вызвала свидетеля; не существуют свидетели обвинения и защиты - есть только честные и бесчестные свидетели".

- Замечание это было сделано в знаменитой грузенберговской манере - с прямолинейностью, граничащей с дерзостью. Нельзя было позволить защитнику делать намеки в суде, что ответственный государственный чиновник лжет. Судья Болдырев назначил перерыв заседания, чтобы обсудить этот и другие вопросы со своими коллегами. По возвращении судей, Болдырев обратился к Грузенбергу: "Я вас должен предупредить, что если с вашей стороны будут повторяться подобные замечания, я, к сожалению должен буду прибегнуть к крайним мерам". Грузенберг отступил на один шаг: "мое замечание ни кому лично не относилось".

Болдырев: "Вы себе позволили непозволительное выражение; вы отлично знаете, что такие инсинуации запрещены, (207) поэтому ваше замечание было абсолютно неуместным; я предупреждаю вас, что если вы будете продолжать, я буду вынужден прибегнуть к крайним мерам". - Но Грузенберг больше не позволил себя запугивать. Он ответил: "Я повторяю, что не признаю разделения: свидетели обвинения и свидетели защиты; все свидетели дают показание в суде, и они могут только быть честными и бесчестными - я остаюсь при этом мнении". Болдырев на это ничего не возразил.

Уже после процесса, киевская ассоциация адвокатов сочла себя обязанной сделать Грузенбергу выговор за его резкий тон в обращении с Ивановым; однако, это не могло помочь Иванову на суде.

4.

Но где же сам Бейлис? В течение длительной борьбы за реабилитацию Чеберяк и "тройки", Бейлис фактически исчез из виду своих судей. Шли бесконечные рассуждения касательно куска наволоки, касательно седельного шила, возможно использованного для убийства, или касательно забора во дворе зайцевского завода, или толщины стен и пола в квартире Чеберяк и в винной лавке, в которой находилась Малецкая; шли разговоры о том, что Катерина Дьяконова видела в известное утро, и что Аделя Равич рассказывала обеим сестрам, об еврейских обычаях, о процессах в прошлом касавшихся ритуальных убийств, а ...интерес к самому Бейлису, казалось, уменьшался со дня на день...

Иванов давал свое показание на девятнадцатый день, а на двадцатый были вызваны эксперты; начиная с этого момента и вплоть до двадцать девятого дня, когда стороны приступили к заключительным речам, имя Бейлиса упоминалось все реже и реже.

Он был забыт. Его все возрастающее отсутствие (если не считать что он все сидел в зале суда в качестве безмолвного и незаметного объекта) делалось все более и более трагикомичным.

В газетах все чаще повторялся вопрос: "Где Бейлис?" и в середине процесса Карабчевский задал тот же вопрос в (208) зале суда, и судья Болдырев резко призвал его к порядку за легкомыслие, и немедленно объявил перерыв на десять минут. Один из наблюдателей* так описывает этот инцидент: когда председательствующий судья, во главе своих коллег, проходил во внутренние помещения, публика видела как прокурор Виппер покатывался со смеха. Получилось впечатление, что судья объявил перерыв, чтобы публика не видела, как он сам смеется. Публика, с трудом себя сдерживавшая когда Карабчевский сделал свое замечание, начала смеяться, как только судьи покинули зал суда.

(209)

Глава семнадцатая

ЧЕРТОВЩИНА ДЛЯ БЕСПРАВНЫХ

Когда на двадцатый день процесса вызвали медиков-экспертов, прокуратура, по всей видимости, находилась в тяжелом положении. Заговорщики, (к которым надо причислить судью Болдырева и всех обвинителей) казалось начинали сомневаться, не слишком ли много они требуют от присяжных, хотя состав их и был так ловко подобран. Медицинская экспертиза, продолжавшаяся четыре дня, ничем обвинению не помогла, разве что притупила в мыслях у присяжных неблагоприятное впечатление от всего ранее происходившего.

Помимо всего уже сказанного в шестой главе по поводу экспертизы врачей, достаточно будет отметить, что из пяти экспертов только один Косоротов, получивший взятку в 4.000 рублей, объяснял подробности вскрытия тела, как якобы соответствовавшие практике ритуального убийства; трое других ему противоречили, один воздержался; шестой, Сикорский, который соглашался с Косоротовым, был психиатром, а не медицинским экспертом, да и вообще не в здравом уме. Вся дискуссия так утопала в медицинской терминологии, что присяжным невозможно было следить за ней и понять заключение экспертов.