Изменить стиль страницы

— Когда ты пойдешь к отцу? — спросила мама, помолчав.

— Завтра утром. А потом мы с тобой пойдем к дедушке. Завтра ведь воскресенье?

На этот раз мы молчали чуть ли не полчаса, пока я не задал тяжелый вопрос:

— Что же случилось?

— Он годами дулся на меня… — начала мама с усилием. — Холодность. Враждебность. Тягостное молчание. Я не выношу, когда на меня сердятся, молчат. На меня нападает дикая тоска. Я иду на работу и уношу с собой эту тоску. Все время какое-то подавленное состояние. Оно мешает мне работать, радоваться жизни, людям. С детства у меня хорошее настроение поутру…

— У меня тоже!

— Вот. Я просыпаюсь с таким ощущением, будто сегодня праздник и меня ждет масса удовольствий. Ощущение радости. Андрей же с утра всего злее. Моя радость его раздражает. Возбуждает в нем какую-то ревность. А он знает мои уязвимые точки, что мне всего больнее. И он непременно добьется того, что вспугнет мою радость. Ты не представляешь, Санди, как я устала от этого! Просто больше не могла. Не могу, и все тут!

Это началось с первого года брака, но тогда мы быстро мирились. Андрей может быть таким славным, таким милым и обаятельным. Вот такого я его очень любила. И люблю до сих пор. Но с годами он все реже радовался вместе со мной. Ты знаешь, что произошло? Он слишком часто на меня дулся, и это приобрело характер условного рефлекса. Понимаешь? Это страшно! Рефлекс — гасить радость!

— Ко почему, почему? — воскликнул я огорченно. — Мама, за что он на тебя дулся? Я тоже это замечал. Ведь часть его плохого настроения распространялась и на меня. Ко мне казалось, что на заводе он стал проще, ласковее.

— Это он с тобой и Атой был проще и ласковее. Ата умеет с ним ладить. Да. Так вот… Знаешь, что вызвало у меня взрыв? Пустячный эпизод. Мы пошли пройтись. Молча ходили по городу. Он вел меня под руку, но лицо было холодное, отчужденное. И я страдала ужасно. Я подумала: как давно я не видела его прежней улыбки! Ты знаешь, какая у него бывает милая улыбка! Мы захотели пить. Подошли к первому попавшемуся киоску с газированной водой. Продавщица разменяла ему крупную бумажку рублями. Деньги были совсем мокрые. Продавщица пошутила, и… отец ответил ей своей улыбкой — сразу стало совсем другое лицо. Прежнее. Почти забытое. Незнакомая женщина получила то, о чем я, жена его, так тосковала, — прежнюю улыбку. Не разучился он улыбаться. Он только мне не улыбался. И я вдруг подумала, холодея: «А ведь я, наверно, уйду от него».

— Но, мама… — Я чуть не плакал от жалости. — За что он на тебя сердился?

— Я и сама не знаю… Я часто думала об этом. — Но ты его спрашивала?

— Конечно.

— А он что?

— Он никогда не признавал, что он сердится. Самого факта не признавал. Он говорил: «Не выдумывай. За что мне на тебя сердиться?»

— Вот именно — за что? А если я его спрошу?

— Он скажет то же самое. Ну и вот. Я терпела сколько могла. В молодости больше сил. А теперь больше не могу. Я ожесточилась против него. Я не дам больше гасить мою радость! Я хочу радоваться жизни и людям. Так я и сказала твоему отцу… Хватит об этом. Хорошо? Расскажи лучше о Мальшете, о Лизе. Ты мне много о них писал.

Мы еще долго обо всем говорили с мамой… К той теме больше не возвращались.

…В воскресенье утром я пошел к отцу. Мне отперла бабушка, как всегда приодетая, будто собралась в театр, с уложенными у лучшего парикмахера города волосами.

Она вскрикнула, узнав меня, и заплакала, обрадовавшись, или от другого какого чувства.

— Сашенька! Саша приехал! Как вырос, возмужал! Анд-рюша!

С отцом я поздоровался не очень сердечно. Не мог. Ему, кажется, было неловко. Но он напустил на себя веселость.

Он постарел, стал суше и по-военному подтянулся, будто не на заводе работал, а служил в армии. Я вручил им подарки.

Пока бабушка с пятнами на лице (она чего-то волновалась) подавала на стол, мы с отцом разговаривали о том о сем. И за чаем он рассказывал о заводе. Бабушка с гордостью слушала. Она гордилась своим сыном: дважды в жизни достиг положения.

— Ведь заново начинал все в тридцать-то восемь лет, — и: вот уже главный инженер! — сказала она восторженно.

Папа улыбнулся ей своей милой улыбкой, за которую полюбила его когда-то Виктория Рыбакова. Я отвел глаза.

— Когда придет «Дельфин»? — спросила бабушка, что-то соображая.

— Недели через три.

— Николай Иванович не приедет раньше?

— Нет. Он же начальник морской части экспедиции. Меня он послал вперед лишь потому, что мама осталась одна. Мне написала Лялька Рождественская.

Наступило неловкое молчание. И только от сгущающегося ощущения неловкости могла бабушка задать мне такой вопиющий по своей бестактности вопрос:

— Что сказал дедушка, когда узнал?

Отец сделал невольное движение ко мне, как бы желая удержать от ответа. Я вроде не видел. Я был простодушен, как телок.

— Дедушка сказал: сукин сын!

— Санди! — ахнула бабушка.

— Ты же сама спросила, что сказал дедушка. Дедушка сказал…

— Ладно, ладно, мы уже слышали! — остановил меня отец. — Ты и рад стараться. Не все можно передавать.

После этого разговор что то не клеился. Отец встал и надел китель.

— Душно. Идем, Санди, пройдемся.

Я привел его на ту самую скамеечку, где вчера сидели мы с мамой.

— Ты слишком молод, чтоб судить… — начал отец.

— Не берусь судить!

— Но ты на стороне матери… Она тебе жаловалась на меня.

— Ничего она не жаловалась. Папа, ответь мне только на один вопрос. Ладно?

— Спрашивай. Подожди минутку.

Отец встал и подошел к ларьку неподалеку. Купил папиросы. Он давно бросил курить — ко за сердца. Врачи категорически запретили. Но видно, начал снова.

Он вернулся, закурил, жадно затягиваясь, и, не глядя на» меня, кивнул головой.

— Отец, за что ты казнил мою маму столько лет?

— Не понимаю.

— За что ты постоянно на нее дулся?

— Чушь! Это все ее фантазии. Я вздохнул.

— Ладно, папа, оставим. Тогда скажи: был ли ты ею доволен как женой? Или тебя что-то оскорбляло. Мне бы очень хотелось услышать ответ на этот вопрос. Но, если это не мое дело, не отвечай…

Трудно было вытянуть из него правду. Все-таки, в конце концов, он заговорил:

— Да, Саша, обида грызла меня… Я постоянно чувствовал критическое отношение с ее стороны. Не то чтобы я требовал восхищения, преклонения, но… чем я, черт побери, плох? Другие женщины ставили меня в пример своим мужьям… Мне известно, что ей завидовали… Она же как будто порой стыдилась за меня. Она все время хотела от меня большего, чем я мог дать… Не то… не то!!! Она сама не знала, чего от меня хочет! Но почему-то в ее присутствии я чувствовал себя не на высоте. И это оскорбляло меня, черт побери! Вот женишься, тогда узнаешь. Никакого значения не придала она тому, что я действительно, начав с самого начала, за короткое время стал начальником цеха, а потом и главным инженером! Почему это не радовало ее? Я чувствовал, что, если бы я остался маляром, ей это было бы все равно. И — я не бюрократ какой-нибудь, не карьерист, не сукин сын — как я работал все эти годы! Никто не скажет, что я делал это ради карьеры! В конце концов Вика только медсестра — ею начала и ею кончит, — почему же она относится ко мне так критически?

— Папа! Ведь для нее не имеет значения, какое положение занимает человек в обществе — главный ли он инженер или маляр: для нее важны его моральные качества, внутреннее содержание.

— Разве я так уж низок в моральном отношении? Что а, пил? Брал взятки? Изменял ей? Ты уже не ребенок, Санди. И я тебе скажу. За двадцать три года нашей совместной жизни я ни разу ей не изменил. Никогда! Хотя женщины сами навязывались мне. И красивые женщины. Почему же твоя мать ставит меня так низко?

— Ничего она тебя не ставит низко! — буркнул я сердито, почему-то покраснев. — Мама ведь тоже тебе никогда не изменяла. Она любит тебя. Я же вижу. Потому ей так нестерпимо больно от твоей холодности.