- А в Калифорнии землетрясения, амиго.

- Они не так страшны.

Вдали раздался свисток, и мы, как по команде, уставились на слепящие белые огни, стремительно приближавшиеся по рельсам.

VI

Услышав о том, что Антон наконец-таки приезжает, Ада, должно быть, испытала приступ ностальгии. Поэт, который водил ее в оперу на "Богему", с которым она флиртовала в лагере для перемещенных лиц, который уехал в Англию и стал там, по слухам, профессором литературы, должен был выступать в нашем Национальном доме во второе воскресенье марта. В отличие от своих сверстников мы не имели свободного времени по выходным, мы разрывались между воскресной школой, скаутским отрядом, церковью, религиозными собраниями и общественными меро-приятиями. Мы жили внутри этнического циклона, атмосфера в котором всегда была бурной.

Приезд Антона вызвал всеобщее возбуждение. Он прибывал из Англии, где опубликовал на английском языке несколько поэм и рассказов, а также статьи о своеобразном триумвирате: Чарлзе Диккенсе, Ти-Эс Элиоте и Исайе Берлине. Ходили слухи, будто он читал лекции в Кембридже и Оксфорде. Знаменитости в Рузвельте были редкостью, и о том, что "один из наших", как отзывался о нем даже мой отец, получил некоторое признание во внешнем мире, написали все газеты на первых полосах. В те времена община жила почти в полном вакууме, и внимание американской прессы ей польстило. Будь Антон даже лауреатом Нобелевской премии, он едва ли мог рассчитывать на более восторженный прием.

Однако, что бы он ни сказал, полностью утолить тот зверский духовный голод, который испытывала аудитория, заполнившая в тот день небольшой зал, располагавшийся над одной из городских таверн, было невозможно. Заехав за Адой и Алексом, мы прибыли пораньше, чтобы занять хорошие места, но так много народу оказалось проворнее нас, что нам пришлось довольствоваться последним рядом.

При полном освещении зала, набитого тремя сотнями взволнованно дышавших славян, синий занавес открылся, и все увидели дрожащего мистера Коваля, которому выпало невиданное счастье представить почетного гостя. Как будто мало было того, что говорил священник в церкви и писали газеты, мистер Коваль пустился в подробности биографии поэта и красочно описал его преданность общине. Три или четыре его англоязычные публикации он, ничтоже сумняшеся, сравнил с обширным наследием Джозефа Конрада. Прозвучали имена Ибсена и Метерлинка. По мере того как поток превосходных эпитетов нарастал музыкальным крещендо, публика, не в силах больше сдерживаться, разразилась свистом и аплодисментами, обескуражив оратора, который, пожав плечами, покраснев и учтиво поклонившись, уступил наконец сцену знаменитому гостю.

Потребовалось всего несколько секунд, чтобы осознать, сколь высоко мы все занеслись в своих мечтах. Честно признаться, никто, ни президент Кеннеди, ни Дуайт Эйзенхауэр, ни даже Эдгар Гувер - три главные героические для эмигрантов

фигуры, - не смог бы соответствовать ожиданиям этой аудитории. То, что крохотный, как эльф, джентльмен в зеленом блейзере, вышедший из кулис и оказавшийся лицом к лицу с толпой, вспотел, было видно даже нам, из последнего ряда. Для начала он вытер лицо носовым платком. Это дало нам время успокоиться. Шиканье, не менее громкое, чем недавно стоявший в зале рев, пронеслось по рядам. Кое-кто из наиболее сведущих в литературе дам достал ручки и блокноты, чтобы записывать бесценные откровения пророка.

- Леди и джентльмены... - Первые же слова сами по себе произвели шоковый эффект: пророк вещал по-английски. В течение последовавших тридцати пяти минут Антон говорил на правильном английском языке, хотя и с акцентом, о важности воспитывать в себе благодарное отношение к культурному наследию новой родины. Голос у него был мягким; даже микрофон не мог умножить децибелы настолько, чтобы придать его речи хотя бы механическую энергию, компенсирующую отсутствие риторической зажигательности. Вместо воодушевляющих патриотических призывов, коих жаждали эмигранты, в которых они так отчаянно нуждались, живя в звуконе-проницаемом пространстве, как невидимки внутри культуры, делавшей вид, что их просто не существует, им пришлось выслушивать глубокомысленную и требующую от аудитории некоторых умственных усилий лекцию об Уолте Уитмене и границах просодической свободы. Немудрено, что нетерпение в зале нарастало с каждой минутой и становилось слышимым. Никто не восхитился тем, что выдающийся спич был произнесен без единой бумажки: Антон выучил свою речь наизусть. В конце он предложил задавать вопросы. После продолжительной паузы поднялась одна рука.

- Что вы думаете о наших политических перспективах в обозримом будущем?

Антон неуютно поежился. Глубоко засунув руки в карманы своего зеленого пиджака, он отпрянул назад, перенеся тяжесть тела на пятки. Только тут зрители впервые заметили, что он обращается к ним с возвышения.

- Увы, я - не Нострадамус, - сказал он голосом, зазвучавшим вдруг так же знакомо, как голос моей матери, когда она пела. - Я приехал сюда, чтобы говорить с вами о мире за пределами политики. Да, у всех у нас есть долг перед прошлым. Знать свою историю очень важно, без этого нет самосознания. А без самосознания нет личности. Но я призываю вас обратить внимание на то, что существуют другие способы бытия, иной взгляд на опыт. Я понимаю: вы боитесь потерять себя в новой языковой среде. Говоря на чужом языке, вы, вероятно, чувствуете себя так же, как люди, страдающие болезнью исчезновения. Но это не то же самое. Это может даже усилить осознание того, кто вы есть...

Он замолчал. Словно кто-то дал ему сигнал отбоя или сообщил наконец, что аудитория давно от него отключилась.

- Спасибо. Вы были очень добры и терпеливы. Если кому-то захочется продолжить дискуссию, через минуту я спущусь в вестибюль.

Разочарованные зрители летаргически поаплодировали лжемессии, и, не дожидаясь, пока занавес скроет его хлипкую фигурку, начали надевать жакеты и пробираться к выходу. Никому не хотелось оказаться в вестибюле, когда он туда выйдет. Даже Аде. Не знаю, разочарование ли речью Антона или чувство вины из-за связи с Сэмми было тому причиной, но она так стремительно бросилась к машине, что мы едва догнали ее.