В первые мои московские дни я чувствовал себя внутри хаотичного кружения слов. Взбесившийся алфавит ползал вокруг меня по афишным столбам, по стенным плакатам, по крашеной жести, торчал из папок газетчиков, терся об уши концами и началами слов. Огромные черные - красные - синие буквы плясали вокруг глаз, дразнили их издали с висящих поперек улицы качаемых ветром холстов. Я шел сначала с притянутыми, затем с устало одергивающимися зрачками, среди сумятицы букв, стараясь глядеть мимо и сквозь: но они, нагло задирая веки, лезли под ресницы еще и еще непрерывным потоком бликов и клякс. К ночи, когда я, щелкнув штепселем, пробовал спрятать глаза под веки, буквенная раздробь, ворошась в глазах, не хотела заснуть и, выползая пестрыми каракулями на белую наволочку, долго еще дергалась у самых глаз, цепляясь за ресницы и не давая им смежиться.

Любопытно, что мои первые московские кошмары с их бесшумно рушащимися на меня домами, с напряженной до смертной истомы спешкой по спутанным улицам, неизменно приводящим снова и снова - всё к одному и тому же кривому перекрестку, с тупой тоской глухих и мертвых переулков, то подводящих, близко-близко к сиянию и гулу большой и людной площади, то вдруг круто поворачивающих назад в молчь и мертвь, - все эти кошмары, повторяю, в сущности, и были моими первыми сонными ощупями Москвы, первыми, пусть нелепыми и бессознательными, попытками охвата, синтеза.

Примечательно, что выводы моей яви, по существу, не спорили с черной логикой кошмара. Вначале и самая солнечная, самая дневная явь, в "я" вошедшая, оставляла то чувство, какое бывает, когда сойдешь с быстро откружившейся карусели и видишь, как вокруг - деревья, тучи, кирпичи тротуара и люди продолжают плыть и кружить по какой-то кривой. Я часто доверял себя трамваям А, Б, и особенно В, кружащему по длинному колеблющемуся радиусу (странное совпадение): мимо меня мчались вывески с убегающими на них буквами, мелькали люди, расшагавшиеся вдоль скользких тротуарных лент, дребезжащие обода телег и пролеток; на окраинных пустынных площадях, мимо разлетевшейся, звонко лязгающей по параллелям рельс буквы "В" проплывали линялые от дождей, иногда вращающиеся, чаще устало-неподвижные цилиндры каруселей. Оглядываясь на них, я думал: вот тут.

Четко памятен мне ободранный афишный столб - где-то, кажется, на Хапиловке, что ли, - слова поверх слов: налипнув грязной и пестрой рванью, они обвисли с железа нелепыми пластами. Я уперся ладонями в полуистлевшие буквы, и карусель слов, ржаво скрипя, сделала пол-оборота. Иногда и я, намучившись до смерти, с обвисшими вялыми веками, шел, не глядя на людей, лишь чувствуя локти, цепляющие о мои локти. Все, что я видел тогда движущиеся то тупые, то острые, то под лаком, то под заплатами башмачные носы: шаркая по асфальту, спотыкаясь о выступы развороченных кирпичей, носы методически шли и стучали с таким безразличием и механичностью, что, если б от башмаков до глаз не было пять-шесть футов, а... и, вздернув голову кверху, я с удивлением видел не лица и не глаза, а пестрые скаты кровель, меж кровель - голубоватый, цвета стираного ситцу, воздух - весь в белых облачных пятнах. Однажды я зашел в пивнушу "Фазис", что на Неглинном (и ведь куда забрело слово!): человек, смахнувший гороховую шелуху со столика ("Бутылочку?"), глянул мне под поля шляпы так, что я не сразу решился повернуться к зеркалу: а вдруг под полями вместо лица - пустое место.

А то прохожу Высоким мостом, что поперек гнилой Яузы, и вдруг ассоциация: я - узы. Раньше таких у меня не бывало. И знаете, отчего? Ведь тут, в городе, ассоциации вообще странны и однообразны: ассоциация по сходству, особенно внутреннему, сутевому, редка и почти неосуществима. Тут в парикмахерских одинаково подстригают усы, магазины платья застегивают всех в приблизительно одинаковые фасоны, книжные витрины продают одинаковые обложки - под пометкой "Последняя новость!". От девяти до десяти утра 4/5 всего количества глаз запрятаны под одинаковые, до последней опечатки, газетные листы, нет, в городе, тут, если мыслить по ассоциациям сходства, придется все спутать - знакомое с незнакомым, сегодняшнее со вчерашним, затосковать, пожалуй, и спятить.

Здешний человек, homo urbanis56, существо, ассоциирующее по смежности: самая увязка и стройка города учит людей, в него включенных, строить и связывать речь и мысль так, и только так. Куда ни глянь - в ряд: семиэтажная громада, за ней избенка в три окна, тут же коленчатый причудливый особняк; десять шагов от колонн - и рынок; дальше - загаженный писсуар; еще дальше - белый взлет легкого колокольного шатра; кокошниками отороченные, поднятые в лазурь главки - и опять огромный, навалившийся на церковку, лоснящийся свежей краской огромный домина. Москва - это свалка никак, ни логически, ни перспективно, не связанных строительных ансамблей, домищ, домов и домиков, от подвала по самые кровли набитых никак не связанными учреждениями, квартирами, людьми, живущими врозь, вперебой, мимо друг друга, но разделенных лишь тонкими стенками, подчас фанерой, не доходящей даже до потолка. В Москве люди и то, что около людей, близки друг другу не потому, что близки, а потому, что рядом, тут, по соседству, то есть, говоря языком Джемсов и Бэнов, "по смежности". Тут, в московском круговороте, сходятся, иной раз сдружаются не потому, что сходны, а потому, что бульварные скамьи не одноместны, а сиденья пролеток парные. В восьмистах переулках этого города-путаницы есть Путинковский переулок (не от него ли и пошло?), у начала его крохотная, под белой краской, церковь Рождества Богородицы в Путинках (искажение древнего - в паутинках или в путанках). Строена церквушка в три стройки; из трех "рядом" сделана: храм к храму, еще храм и к нему еще. После сотни лет раздумья к третьему храму неожиданно пристроена трапезная.

Ассоциация по смежности строила, еще в XVII веке, сельцо Измайловское (подмосковная); ею же слеплено Коломенское, как лепится птичье гнездовье, без плана, по строительному инстинкту: хоромы к хоромам, без логического связыванья, по принципу элементарной смежности. Древняя "проспектива", сделанная в XVIII веке тогдашним живописцем Зубовым, дающая утраченные звенья старой царской подмосковной, совершенно неожиданна для правильного архитектурного мышления: в воссоздании Измайловского, также и Коломенского, от которых сейчас только разрозненные куски, признак объединяющего сходства совершенно бесполезен и бессилен. И мне думается, что все эти давно изгнившие деревянные срубы, клети, подклети, угловатые четверики и восьмерики, громоздившиеся друг на друга, кое-как сцементированные либо просто сколоченные из бревен и теса, хотя и не умели дать города во всем его массиве и масштабе, как это делало западное зодчество, но сущность города, который извне всегда беспорядочен, соединяет логически несоединимое на одной малой квадратуре, они выражали крепче и безоговорочнее. Все эти Смирные, Петушки, Потаповы, Постники - не имели нужного материала и должной техники, но имели правильное представление о "градостроительстве", умели правильно мыслить город.

Две самых коротких улицы в Москве - Ленивка и Петровские линии. Ленивка - всего три-четыре кое-как, враскос составленных дома - коротка потому, что ей лень быть длиннее. Петровские линии состоялись лишь в виде одной куцей прямой, оказались бессильными и короткими потому, что, несмотря на приказы Петра I о стройке "по линее", "линея" сразу же запуталась в клубке переулков, слепых тупичков, переходов и извивов и далее ста шагов не пошла. Московское переулочье быстро расправилось с "линеей". Оно же, несуразное, противоречивое, ведущее вправо с тем, чтобы тотчас же заставить свернуть влево, спутало и мои мысли в те первые недели московского новоселья, когда я, оттоптав две пары башмачных подметок, не мог все же дотоптаться до элементарнейшей мысли: если я не умею распутать московские узлы, то потому ли это, что они туго связаны, или потому, что пальцы у меня слабоваты? Надо было укрепить пальцы, сделать их хватче и цепче, за это я и принялся методически.