"Вот скорбящая!" - подумалось скульпторше.

С этого дня она стала присматриваться к Изольде, делать эскизы, лепить ее голову в разных поворотах. В синтетический образ Пискаревской Матери Родины вошла и ее скорбь.

На высоком постаменте скорбит молодая женщина, блокадница Ленинградка. Слез ее не видно, она стоит на ветру и плачет, жалея погибших сыновей и дочерей.

Книга "В море погасли огни" уже выходила одним изданием. После опубликования дневников я получил много писем от участников войны. Одни из них благодарили меня за то, что я правдиво показал оборону города со стороны моря и сохранил в записях дух ленинградцев, детали боев и быта, другие подсказывали, о чем бы следовало еще написать и чьи имена вспомнить, третьи обижались на то, что я не отметил героические действия их частей и кораблей и не так изобразил знакомых им людей.

Все корреспонденты, наверное, по - своему правы. Многого в моих записях нет. Невозможно объять необъятное. Я написал только о том, что видел собственными глазами или услышал от людей, которым доверял почти как самому себе.

Среди пачки писем были и сердитые послания. Меня потрясло письмо Аули. Оно было без всякого обращения и приветствия, начиналось, как детективная повесть:

"В полночь мне позвонила Туся. В гневе она изругала меня за чрезмерную откровенность в довоенные времена. Оказывается, раздобыв где - то твою книгу "В море погасли огни", Туся похвасталась внучке, что она знает тебя с детства, и принялась вместе с ней читать. Дойдя до берез, Туся неосторожно воскликнула: "Это же про нас! Ах, какой он негодяй!" Внучка попыталась выяснить: что бабушку так потрясло? Но та, ничего не объясняя, кинулась к телефону и принялась выговаривать сестре: "Вот он, твой Пека! Ты все время уважительно о нем говорила, а он такое о нас написал".

Я прочитала твою книгу и тоже возмущена. Как тебе не стыдно выставлять тайны юности на всеобщее посмешище? Почему так несправедливо, без писательской проникновенности, ты изобразил нас? Чтобы оттенить героизм моряков? В книге мы выглядим праздными и жеманными дамочками, паникершами, подхватывающими сплетни. Даже если бы мы в самом деле были такими, то блокада, я полагаю, исправила бы нас. Как ты не учел этого и не встретился с нами после войны? А еще называешься инженером человеческих душ.

Кстати, мы никогда не были дамочками - бездельницами. Заочно завершили высшее образование и работали: я в НИИ, Туся на "Светлане". На оборонных работах ее ранило. Вот тебе и дамочка!

Да, мы любили хорошо одеться и заботились о своем внешнем виде даже в дни блокады. В тридцатиградусные морозы, когда не было ни дров, ни света, чуть ли не ползком добирались до проруби и черпали невскую воду. Ее мы заправляли клеем, перцем, солью и горчицей и пили из чашек, как бульон.

Мы видели, какие бывают глаза у кошек, когда за ними охотятся голодные люди, слышали, как рыдают матери, когда нечем накормить малышей. И все же мы не падали духом, работали и помогали тем, кто больше ослаб.

Ты, наверное, не знаешь, что перед войной я играла в женской хоккейной команде "Спартака"? Так знай. И в сборной города сражалась. В блокаду случайно встретила одну из наших хоккеисток Катю. Она работала не то в детдоме, не то в детской больнице. В общем назвала что - то неопределенное и спросила: не имею ли я ценностей для обмена на продукты? Я уже голодала и готова была отдать все, что сохранилось. В условленный день я пришла к ней с сыном соседки Сережей. Катя встретила нас в шикарном махровом халате. На столе у нее лежали большой кусок ситного, колбаса, печенье и стояла рядом с чайником открытая банка сгущенного молока. Приятно пораженные таким гостеприимством, мы скромно уселись у края стола. Катя поспешила предупредить: "Вы извините, но я не угощаю. Не такие теперь времена. Просто я не успела позавтракать. Продукты могу только выменять".

Сережа покраснел и, закусив губу, отскочил от стола. Я тоже поднялась. А Катя как ни в нем не бывало принялась открывать шкафы и показывать шикарные шубы, платья, кружева, кофты, отрезы и тонкое белье. Вот - де, мол, как я живу! И тут же похвасталась: "Ты помнишь Родю? Он у меня часто бывает". Родей мы называли нашего школьного физкультурника, в которого все девчонки были влюблены.

Мне за чернобурку Катя отсчитала двадцать кусочков пиленого сахара и отсыпала из мешка не более килограмма гороху. Это всякого бы возмутило. И я заметила: "Ты бы не обеднела, если бы за эту лису дала нам еще и позавтракать". - "А не жирно будет? - отозвалась она. - Много вас, нахлебников, наберется".

Я не знаю, что со мной случилось, но я отломила кусок ситного и дала его Сереже. Тот жадно вцепился в краюшку зубами, но Катя не дала ему проглотить и куска. Она вырвала ситный изо рта. По природе я человек не драчливый. Но тут не сдержалась, хотела дать по загривку, но Катя повернулась и... я ударила кулаком в лицо так, что она взвыла. Ведь рука у меня была натренированная в хоккее.

Не долго размышляя, я схватила со стола остатки ситного, колба - су и, подцепив свою сумку, выскочила с Сережей на лестницу. Спускаясь вниз, мы жадно поедали утащенное. Только на улице я опомнилась. Чтобы не быть для самой себя грабительницей, я вновь поднялась наверх. Дверь еще не была заперта. Я вошла в столовую, бросила Кате на стол свое единственное золотое кольцо и оказала:

"На, подавись! Но знай: все, что ты выманила у голодных, счастья тебе не принесет, все обратится в прах!"

И слова мои оказались вещими. Совсем недавно в вестибюле поликлиники на Доске почета я приметила фотографию Кати. Под ней было написано, что это лучшая из лучших ночных нянечек, награжденная "Знаком Почета".

Я, конечно, встретилась с ней. Передо мной стояла пожилая смущенная женщина в белом халате.

"Ты не представляешь, как тогда отрезвил меня твой удар, - негромко призналась она. - Он заставил меня опомниться. Ну а бомба, которая попала в наш дом и разнесла в пух и прах мои накопления, окончательно выбила дух стяжательства. Я опять стала человеком. Прошу тебя, не рассказывай, пожалуйста, нашим, какой я была дрянью.

Оказывается, и оплеуха от всего сердца может облагоразумить человека и пробудить его совесть.

В декабре сорок первого года умер мой свекор. Он был известным врачом. Умер на груди у больного, когда выслушивал его. Будь другое время - за гробом профессора пошла бы добрая половина города. А в декабре его повезли на кладбище двое - я и подруга. Гроб тащили на детских саночках.

В этот день было много тревог. Во время артиллерийского обстрела нас загнали под арку ворот. На колдобине гроб слетел с саночек. Мы с подругой так обессилели, что никак не могли водворить его на место. А тут еще ветер то и дело срывал мою кокетливую меховую шапочку, которая надевалась на затылок и неизвестно на чем держалась. В мирное время она была очень милой, но в тот день делала меня беспомощной. К нам на подмогу прибежал расторопный военный. Он поймал гонимую поземкой легкую шапочку и стал устанавливать гроб. Когда вновь оголилась моя голова и волосы стали развеваться по ветру, военный снял с себя длинный шерстяной шарф, привязал к затылку непослушную шапочку, а концами его обмотал мою шею. Мне сразу стало тепло.

Тревога была долгой. Началась бомбежка. Всюду грохотало. Стоявшие с нами женщины с детьми изнывали от усталости. Военный, попросив у нас прощения, усадил их на гроб. "Ему уже все равно, - сказал он. - А эти жить должны".

"Запишите мне свой адрес, - попросила я. - И как вас зовут? Чтобы я могла вернуть вам шарф".

"Живу на Выборгской. В детстве звали Пантик-бантик, в институте - Пан, а в военной части Пантелеем Жуковым. О шарфе не беспокойтесь, я вам дарю его".

В это время прозвучал отбой тревоги. Уже темнело, надо было спешить. Мы распрощались с военным и потащили свои санки с гробом. На кладбище тогда еще хоронили только по пять человек в одной могиле. Экскаватором и взрывчаткой стали рыть братские могилы позже. Меня поразило то, что незнакомый человек снял на морозном ветре шапку и сказал прощальную речь. Слов я не запомнила, но смысл был таков: "Вы были героями нашего города. Умерли благородно. Честь вам и слава. Мы отомстим за вас". В этом выразился братский блокадный ритуал.