– Да годика три-четыре.

– Двадцать пять лет будет почти. Неинтересно. Конечно, лучше быть матерью.

– А братья не участвовали?

– Валерьян и Осип? Нет.

– Вспомните.

– Ну, я все отлично помню о братьях. Мне ли не помнить.

– Следовательно, кого вам больше жаль – братьев ли, которые потеряли влияние, так как я их запугал, и то, что вы остались одиноки и почувствовали во мне какую-то силу, которая чем-то похожа на силу братьев, и ужас, внушаемый ими, который исказил и мое лицо, что вам и понравилось, хотя именно это раньше мое лицо вам и не нравилось, или я, подлинный Матвей Иванович, 27-ми лет, которого вы любите и соглашаетесь быть его женой?

– Вы, Матвей Иванович. Зачем вы этого чудака привели с собой и при нем я должна вам объясняться в своей любви.

Она засмеялась.

– Я уже понимал, когда впервые шел сюда, не в вашу комнату, а к вашему дому, что любовь наша будет несчастна. И вот теперь вышло так, что я должен отказаться от любви. Я не могу ее купить.

– За кого?

– За ваших братьев. Они были там?

– Нет, их не было. А впрочем, были. Были. Вот и нет братьев. Теперь принимаете любовь?

– Нет, торг продолжается.

– Мы привыкли торговаться.

Она встала.

– Что же мне, подушку брать, одеяло, а зубной порошок?

– Повторяю, я не агент.

– Ну, тогда бегите скорей в милицию.

– Нет, я думаю, что судить вас будут только двое: я и Егор Егорыч, и заранее можно сказать, что приговор будет оправдательный. Вы говорите, что ничего в комнате не было взято. Я вам верю. А Мазурский был с вами?

– Нет. Его зря арестовали, да и освободили.

– Совершенно верно. Никто не знает, что вы были. Но преступление состоит в том, что люди сошли с ума.

– Да я их и не любила вовсе.

– Я думаю, что вы поможете их вылечить, вы знали лучше, чем кто-либо, их характеры и стремления. Почему не осталось ни одной записки?

– Я не люблю писать, да и братья не велели. Раз вы меня освободите, мне наплевать, мне только сидеть не хочется: молодость пройдет, да и мода на короткие юбки, а у меня ноги хорошие. Видите? – Она показала ногу. – Только я не пойду в больницу, я не люблю сумасшедших, я про вас тоже думаю, что вы сумасшедший.

– Вы их разлюбили, когда узнали?

– Да, до этого они мне нравились, а теперь могу сказать правду, поскольку вы отказываетесь от меня. Пускай. Доктор придет ко мне на квартиру или в коммуну? Я на Урал поеду! Чего вы на меня уставились? – обратилась она ко мне.

Я не вытерпел:

– Да вы просто дрянь! – воскликнул я.

– Ух, ты, какой умница! Расскажи анекдот.

– Пошлая и пустая дрянь!

– Ну где тебе в ругани с моей мамашей сравниться! Ну, я спать хочу, еще братья могут прийти, они очень интересовались нашей беседой; вы чай пить приходите, я это в дружбу не люблю играть, что это за дружба, но у меня подруг много, может быть, какая и понравится, я вам очень благодарна, доктор, за внимание. – Она повернулась ко мне. – А ты просто блин прокисший, осудитель нашелся. Вот понимающий человек. Если б они не сошли с ума, я б у них корону достала, я одному из них очень нравилась, он косы любил, я даже отрастить хотела, на гитаре играл и пел «Очи черные»…

Доктор взял меня под руку. Не успели мы выйти, как свет в ее комнате погас. Доктор сказал шепотом, ведя меня в темноте:

– Это самая страшная женщина, Егор Егорыч, из тех, какие могут существовать. Ее отличительный признак – безволие. Она прилипает к вам, едва увидит в вас большую силу, чем обычно. Вот она на вас смертельно обиделась за то, что вы ее выбранили, но не брань и плохое слово ее обидели, а то, что человек обругал, который ею повелевать не будет. Ей, сейчас, после того, как внезапно разоружены братья, необходимо иметь повелителя, и она погонится за мной. Думаете, она свет погасила потому, что боится, что придут братья? Да нет, она, видите, с какой легкостью их выдала, она их ненавидит и презирает, единственно, кого она уважает, – это меня и дядю Савелия. А видите, как она мне доверилась? И она уверена и будет спать спокойно, что я ее не выдам. Это страшная и притягательная сила, Егор Егорыч. Видела она, как я вас взял под руку?

– Нет.

– Очень жаль, тогда говорите совсем тихо.

Он встал на цыпочки. Повинуясь его шепоту, и я пошел тише. Однако сапоги наши стучали. Он притянул меня за плечо, и мы сели в коридоре у стены. Он показал рукой на сапоги, и мы сняли их, но едва мы сделали несколько шагов, как мне, да и доктору тоже, видимо, показалось, что за нами кто-то крадется. Это было и смешно и грустно. Мы опять присели. Опять наступила какая-то почти болезненная тишина. Я услышал еле заметный шепот в ухо:

– Надо переждать. Она знает отлично дом, увидит, что нас нету в комнате, и вернется. Она не подумает, что мы пошли в милицию, нет, но просто после волнений ей захочется уснуть. А меня тянет неодолимо к ней. Вам понятно это чувство?

– Понятно, – тоже шепотом ответил я. И мне точно было понятно. Многое стало ясным мне в поведении доктора. Так мы просидели не менее часу, наконец, встали и тихо, на цыпочках, пошли. Тишина по-прежнему стояла вокруг нас. Вдруг меня охватили две горячие руки. Мне стало смешно.

– Нет, плохо вы ориентируетесь, – сказал я.

В руке доктора сверкнул электрический фонарик. У моего плеча мы увидели лицо Черпанова. Он был сконфужен чрезвычайно.

– Я, знаете, думал… – пробормотал он.

Доктор погасил свет.

– Не мешайте нам спать, – сказал он.

Мы слышали, как открылась дверь на улицу и мелькнул силуэт Черпанова. И одновременно – или я ошибся – скрипнула дверь и в комнату Сусанны. Доктор меня подтолкнул. Мы пришли в комнату. На полу лежала газета. Лампочка у нас не горела.

– Однако будем спать. – Он потянулся. Я вспомнил, как нас поймал Черпанов, вспомнил, как он караулил, и то, что он с такой убежденностью сказал, что корона есть и лежит именно в вагонной плевательнице.

– А Черпанов? – спросил я.

Но доктор или спал, или не захотел отвечать мне.

* * *

Разбудил меня стук топоров. Я вскочил и понял, что ломают перегородки. Доктора в комнате не было. Я прислушался. Нет, тихо. Открыл дверь – обычный кухонный шум. Я пошел умываться. Часть перегородки возле комнаты Населя была разобрана. Черпанов спал на досках одетый, лицо его было плотно, рот раскрыт. Насель стоял растерянный с топором, другой лежал поодаль.

– Никто не помогает, знаете… – сказал он, застенчиво улыбаясь, Валерьян Львович помогал, знаете, работать, но привычки нет к топору, да и у меня тоже. Мозоли и мышцы болят. Вы не предполагаете.

– У вас и без того много родственников.

– Такого сильного родственника, как вы, даже и иметь приятно.

– Уверяю вас, что я не еду на Урал, да и вообще, если и плотников пригласить, то и они эти перегородки смогут разрушить не меньше как в неделю. Вы только посмотрите, что вы здесь нагородили, Ведь это же черт знает что такое, ведь у вас суматохи в голове меньше, чем перегородок.

Он беспомощно осмотрелся. Перегородок, действительно, было чудовищно много, особенно выделялись они после того, как он отколол несколько досок.

– Что же делать, как же мы встретим Лебедей? – сказал он растерянно.

– Есть способ.

– Какой?

– Выжечь все к чертовой матери вместе с клопами.

– Но и стены сгорят.

– А на кой они черт и кому нужны?

– Все-таки, знаете, стоят, и противопожарная команда существует, я и мечтать не могу о пожаре, мои родственники так боятся пожара…

Я подошел к нему ближе:

– Знаете что, сожгите их вместе с родственниками.

Он отшатнулся.

– Знаете, у вас беспокойный характер, очень хорошо, что вы отказались ехать с нами.

Мы услышали позади себя крик. Черпанов сидел и орал, не имея сил разомкнуть вежды. Я плеснул ему в лицо водой.

– Заснул! – воскликнул он, раскрывая глаза. – На минутку оставил доктора покараулить, пошел за папироской и заснул.