– Будет шестьсот двадцать. Парни религиозные, крепкие, петь и работать умеют. Кирпичики-то с духовными песнями класть будут.

– Ну, это уже лишнее, – сказал Черпанов сухо. – Ты и о перерождении обязан думать, Кузьма Георгич.

– А если я уже переродился?

Он рванул плакаты со стены, перебросил куски их бабе. Она сунула их в печку. Он кинул ей спички. Она зажгла. Оранжевое пламя соединилось с оранжевой краской. Исчезли митры, лихо надетые набекрень; седые бороды святых отцов, кровавые носы, густотелые ангелы, кружки монет, сыплющиеся из рук монахов. Мне стало слегка грустно. Черпанов сухо улыбался – строго и прямо сидя на скамье. Ему-то знаком предел своих полномочий, а я?

Нет-с? Не так-то уж легко быть секретарем большого человека!

Хотя Черпанов и сбрил свои сконсовые усы, обнажив всю розовость своего двадцатидвухлетнего лица, все же удивительная сухость его глаз, его скрипучий, почти старческий голос, его повелительная манера говорить – и даже склонность пересаживаться с места на место – заставляли многих верить ему, если не в общем, так частностям. Трудно, конечно, поверить было мне, что Урал почему-то решил восстановить у себя храм Христа Спасителя, Черпанов явно чего-то не договаривал, но вот эта-то недоговоренность и пленяла людей. Жена Жаворонкова буквально смотрела ему в рот, Жаворонков скромно и с достоинством трепетал, старушонки млели. Черпанов обратился ко мне:

– Егор Егорыч, вы, никак, чем-то хотели обмолвиться?

Врать мне трудно, но, странное дело, всегда, когда я вру, моя ложь кажется многим чем-то обидным. Начал я издалека, решив воздействовать на жаворонковское раскаяние и перерождение:

– Когда я летел по лестнице от вас, Кузьма Георгич, то порядочно испортил свой костюм. Естественно, я б желал приобрести свежий. Я слышал от старичка, у вас присутствовавшего, что вы имеете таковой. За деньгами я не постою, если заграничный…

Жаворонков, как я и ожидал, обиделся. Он подобрал рыхлый свой рот, внутренно как-то оглянулся, да и все в комнате внутренне оглянулись. Он осторожно сказал:

– Если имеется костюм, гражданин, то сгодится для себя. На Урале вот какая высокая должность предлагается.

– Высокая не по чину, а по возможностям, – сухо вставил свое слово Черпанов. – При такой должности лучше соблюдать скромность: толстовки достаточно, Кузьма Георгич.

Я продолжал:

– Смешно думать, Кузьма Георгич, что ваше перерождение ограничится внутренностью, а не внешностью. Вы получите подобающий костюм, а зачем вам заграничный?

– Чрезмерное стремление, – сказал Черпанов небрежно.

Жаворонков поднял кулак.

– А ну, встаньте!

Черпанов встал.

– Я Егор Егорычу велел встать.

– Да мы приблизительно одного роста.

– Где ж одного, когда вы, Леон Ионыч, головой выше.

– Это кажется от моих умственных способностей. Кроме того, если он заграничный, то сядет. Заграничный костюм подходящ для каждого.

Жаворонков еще более очерствел, заосторожничал, замялся.

– А ну, пройдитесь, – сказал он.

Черпанов сделал два-три шага.

– Присядь.

Черпанов присел.

– Да, будет годен.

– А цвет какой? – спросил я, вспомнив о зеленой поддевке.

– Да цвет такой, скромный, вполне для ваших секретарских лет. Еще раз встаньте. Вполне подходит, верьте мне. И длина, и ширина, и замечательная заграничная материя.

– Ну вот, мы его и купим.

– Отлично, Егор Егорыч.

– Посмотреть бы лично, Кузьма Георгич.

– Отчего не посмотреть, Егор Егорыч.

Он осторожненько вздохнул – и мысленно огляделся. Так же как и вся комната.

– А сколько же вы даете, граждане, комиссионных?

– Позвольте. Мы же у вас костюм покупаем, и вам же комиссионные!

– Кабы у меня, Егор Егорыч, я б его, возможно, даром подарил. Продал я его. Вышло здесь одно испуганное обстоятельство: разгорячился я клеветой доктора, думая также, что Сусанна насчет алиментов запускает, и двинул его смертельно. Милиция, думаю, обыск. Скажут, откуда заграничные вещи? Продал. Задарма продал.

Черпанов подряд пересел со стула на стул – этак стульев шесть.

– Фу ты, какой растяпа! Кому ж вы продали?

– Фамилию назвать пустяковое дело, Леон Ионыч. Только он вам все равно не продаст. Он тоже встревожен. Вот вы меня успокоили своим приглашением, я чувствую себя человеком, мне жаль костюма. Вот ведь до чего доводит несдержанный характер. В божьем заступничестве начал сомневаться, а теперь, похоже, опять вернулся к лону…

– А черт с ним, с лоном! Кому продали? – сдвигая стулья в одну линию, скачал Черпанов. Он шумом стульев как бы повышал свой голос.

– Случайно продал. Пришел он узнать, так как у меня произошел скандал, а он метил устроить вечеринку – с картами. Предлагает мне пятидюймовые плахи, а от меня костюм, так как гость его любит играть на вещи, а не на деньги. А узнать он хотел – как и бил: для милиции или для себя. Опять же костюм бильярд ему напомнил.

Я осторожно, желая выведать хоть бы цвет, спросил:

– Чем же бильярд?

Жаворонков дерзко щелкнул меня пальцем по плечу:

– Гладкостью.

Черпанов придвинул к стульям скамейку:

– Экая глупость! А мы привыкли жить осторожно. Баба говорит – по новой системе лечит. То есть доктор. А я думаю, черт его знает, не ложный ли свидетель по части алиментов? 10 % могу рассчитывать комиссионных, граждане?

– Десять процентов с чего, Кузьма Георгич?

– С общей суммы костюма.

– Но ведь костюм-то ваш?

– Опять то – на то. Зачем мой? Я его снова куплю.

Черпанов сдержанно, но достаточно раздраженно проскрипел:

– С нас комиссионные? Ты с ума сошел, Жаворонков?

– Как угодно, – дерзко глядя в глаза Черпанова, ответил Жаворонков.

Мы помолчали.

– Ты нам скажи, – начал опять Черпанов, – кому ты его продал?

– Леон Ионыч! Богом клянусь, делом нашим клянусь, не продаст он вам костюма.

– Как его фамилия?

– Фамилия?

– Жаворонков, брось шутки!

Жаворонков вытер о штаны вспотевшие кулаки и, сдерживая злобу, проурчал:

– Сколько заплатите? Дайте, Леон Ионыч, хоть сорок рублей.

– Пять!

– Ну, давайте пять!

Он, скомкав деньги, сунул их в карман.

– Фамилию? – повторил строго Черпанов.

– Фамилия у него знаменитая. Шулер и подлейшая личность. Владел скрытыми притонами, но теперь замазал. Сообщал я о нем в милицию, но рука есть там, что ли, словом, по-прежнему – через день вечеринки с играми.

– Фамилию!

– Стыдно и произносить его фамилию. Пакостит дом его фамилия.

Черпанов застегнул карманы:

– Гривенника к пятерке не прибавлю, Жаворонков.

– Трошин его фамилия. Тереша Трошин. Ныне в винодельческом тресте служит. Раньше…

– Плевать мне на всякие «раньше»!

– Обманет, он вместо заграничного костюма такую непролазную дрянь всучит, годы будете жалеть. При моем комиссионерстве оплошность отпадает, так как я соображаю…

Черпанов одернул синюю блузу, встал:

– Пора, Егор Егорыч. А ты, Жаворонков, насчет шестисот двадцати обмозгуй, список составь, разбей по группам – и пусть готовятся. Квартирные и суточные после представления списков на третий день, прогонные немедленно. Наживай брюхо, Жаворонков!

Жаворонков обалдел и чуть ли не сделал руки по швам.

Мы покинули его комнатки – степенно и торжественно.

Лестница показалась мне широкой – и менее крутой.

* * *

Мы слезли в той части столицы, которую некогда именовали «окраиной». Здесь более чем где-либо, – если даже и не стараться оставить позади мучающее вас беспокойство, так как оно мучило меня, – вы заметите напор того иного, которое достойно всяческой похвалы. Вместо дряхлых домишек, пред которыми и наш № 42 мог показаться дворцом, перед вами белые пятиэтажные улицы, мурава скверов, дворы озеленились, плотные серые заводы утеряли былую приниженность; тощие лица, хилые тела сменились озадистыми, широкими в крестце. Распалялись глаза, глядя на все это! Отлично бы чувствовал я себя, озаренно бы даже, кабы не постоянная оглядка на Черпанова, кабы не стремление усвоить его теперешнее состояние. А он был сух и длинен – и больше ничего. По лестнице – такой светлой, словно архитекторы боялись, что обитатели постоянно теряют иголки или заботились они о бюрократах, которые приспособят здесь столы для натиска анкет, – мы поднялись на третий этаж. Едва мы открыли дверь, напор радио заставил нас придвинуться друг к другу. Хозяин, Миша Некрасов, принял наше движение за похвалу. Он крутил перед нами черный ящик вроде сковородки с перехваченным зрачком, откуда чей-то унылый голос требовал признания. Углубленный человек в пиджаке с отвислыми карманами, вроде тот, которого Черпанов называл Супчиком, безмятежно стоял подле ящика, погрузившись, видимо, в пропасть своих размышлений. «Заграницу ловим!» – прокричал нам хозяин.