Сегодня, в пасхальное утро понедельника, станции пригородного метро были безлюдны. В Новиль-Университэ, на платформе, откуда идут поезда на Париж — всего лишь одна — единственная парочка, прижимающаяся друг к другу в абсолютной тишине, без всяких телодвижений. Из вагона метро, который везет меня в Сержи, видно только лишь спину девушки. Когда поезд тронулся, я смогла разглядеть ее лицо. Она была в очках. Она смотрела прямо перед собой, куда-то в даль. Поезд, который должен был увезти кого-то одного из них, только что прибыл, как приходит конец света.
Когда выходишь из поезда скоростной линии метро в четыре часа вечера в Фонтеней-о-Роз, то оказываешься на маленьком провинциальном вокзале.
Несколько пассажиров проходят по мосту, направляясь в район, где расположены дома зажиточных семей. У выхода — никаких продавцов фруктов, никаких стихийных митингов. Никаких иностранцев. На вокзале и в его окрестностях абсолютная тишина, транспорт — в минимальных количествах. Здесь, в вокзале нет никакой надобности, он служит только лишь переходом.
В то же самое время на вокзале Сержи-Префектюр, во всех направлениях скопление людей, торговцы фруктами и пиццей. Типичные запахи станций метро, много автобусов. Жизнь.
Необычайная тишина в полном вагоне пригородного метро. Раннее утро, семь часов. Как если бы люди принесли с собой свои неоконченные ночи.
Вечером — полная противоположность: кругом — вибрации, бесконечная энергия наполняет воздух. На остановке люди торопятся вырваться на свободу. Из вагона метро видно, как сотни ног бегут по платформе, направляясь к выходу.
Служба социальной помощи населению расположена на цокольном этаже парижской мэрии, в десятом округе. Как только открываются железные ворота, люди устремляются к зданию, спускаются по лестнице, берут талон и усаживаются в ожидании своей очереди. Социальный работник в окне регистрации кричит абсолютно на всех. Какой-то человек протягивает ему свои документы.
«Что это за тарабарщина? Я не понимаю по-китайски!» — кричит он. Он поднимается и направляется к людям, ожидающих свою очередь. «кто-нибудь понимает по-китайски?» Никто не отвечает. Служащий возвращается: «Вот видите, по-китайски никто не говорит». Приходите в следующий раз с переводчиком». Мужчина не двигается с места. Регистратор подталкивает его к выходу. Со стороны очереди слышится голос: «Подождите, может быть, он говорит по-английски? Do you speak English?» Регистратор поворачивается к человеку, произнесшему эту фразу: «Это не ваше дело». Китаец уходит.
В этом же зале, вдоль стены, ряд смежных окошек. В каждом из них за столом сидит женщина. Перед столом два стула. Когда называют номер, при подходе к окошку его сверяют, предлагают сесть, спрашивают, зачем ты пришел, просят твои документы. Это — исповедальня для бедных.
Перед выходом, служащий тщательно вырезает черную часть фотокопии, при этом внимательно следя за новоприбывшими, готовясь продемонстрировать им всю свою власть и презрение.
Это место, куда приходят только обездоленные. Сама идея, что здесь могут присутствовать другие слои населения, кажется абсурдной.
На мосту Женвилье. На дороге А15, можно лицезреть Париж. Здесь всегда интенсивное движение, которое никогда не прекращается. Проезжая, можно видеть, как мимо проносятся дома, административные здания, Эйфелева башня до того момента, пока ты не возьмешь вправо, к площади Дефанс, каменный силуэт которой можно было увидеть еще издали в виде круглой арки.
В районе Коломб-Нантерр, который проезжаешь, чтобы добраться до моста Нейли, полосы движения меняются вот уже 20 лет. Из года в год маршрут всегда разный. Смутное воспоминание о многочисленных развязках: одна, огибающая административные здания Дефанса, выводила нас к подвесным мостам. На другой вечно были пробки перед университетом Нантерра. Была еще одна, петляющая между строительными лесами до открытия наземного туннеля. Сегодня эта трасса в виде восьмерки выводит нас из туннеля на автостраду А15. Все происходит так, как если бы речь шла о нестабильной почве между Дефансом и Коломб, на которой постоянно сдвигают и перемещают пути, запутывая их в виде большой цифры восемь, которая то спускается, то вновь поднимается. Можно спросить себя, остались ли еще люди на этом сдвигаемом и поворачиваемом участке земли.
В булочном отделе Труа-Фонтэна из кухни выходит продавщица с поджаренным пирогом. На ее правую руку одета стерильная резиновая перчатка.
Положив пирог, она начинает расставлять на витрине кондитерские изделия правой рукой, на которой одета перчатка и левой, на которой ее нет. Я спросила себя, этой ли рукой она вытирала себе последний раз зад.
(Я могла бы просто написать, что это было нестерильно, но это иной способ представления реальности.)
Сегодня вечером я пошла в Сад Растений. Там были клумбы с розами, но, однако, неуловимое ощущение, что они покинуты. Я захотела вновь увидеть зверей. Там, за оградой, находились большие черепахи, но они были слишком далеко. Два тибетских быка, один — взрослый, другой — трехмесячный детеныш, были привязаны к железной решетке. Лань, расположившись на бетонном полу, ела свою пищу. В вольере многочисленные птицы производили оглушительный шум, плескаясь в стоячей воде.
Поодаль, под густой листвой, находились орлы и коршуны. Один из них, с красной с хохолком головой выставлял себя напоказ, раздвинув крылья. На земле — выпотрошенные тушки крыс. Воробьи и скворцы входили и выходили без остановки из клеток с попугаями, сидящими беззвучно и неподвижно на своих жердочках.
В клетку со львами поместили картину Шагала. Огромное пианино возвышалось в самом центре вольеры, предназначенной для страусов. В глубине сада возникли странные зверюшки: полу-кролики, полу-собаки. На табличке было написано: «Марасы». Одна лама скромно писала — какала в своей вольере, другая на нее смотрела. Когда первая удалилась, вторая пришла на ее место, чтобы тоже пописать-покакать. В этом месте уже скопилась куча влажных экскрементов. Было очень жарко, и запах распространялся повсюду со страшной силой.
Это самое жалкое место в Париже, куда можно попасть за тридцать франков.
В безлюдном Ошане этим утром какое-то ощущение счастья. Я шагаю в центре изобилия между прилавками с продуктами, не заглядывая в список покупок, не заботясь о времени, набирая отовсюду по чуть-чуть, словно в огороде.
То, что Р. любит в литературном творчестве — так это жизнь автора: свобода, ощущение, что ты составляешь особую, привилегированную часть населения. У тебя возникает настойчивое желание вырывать по странице в день.
Это страдание, которое неизвестно остальным и составляет прелесть такой жизни. Само произведение, его воздействие на других людей, оказывается не таким важным.
На монпарнасском кладбище, поделенном, как по-военному на дивизионы, негде спрятаться от солнца. Слева от центрального входа — могила Маргариты Дюрас, усеянная обрывками бумаги и с ее фотографией в шестнадцатилетнем возрасте. Невыносимая жара. Здесь невозможно найти Мопассана и Бодлера в окружении серых могил, которых время сделало абсолютно непохожими. Можно лишь идентифицировать мраморные надгробья последних тридцати лет. Вот, например, Серж Гинзбург, погребенный рядом со своими родителями. Рядом с ним — могила, на которой выгравировано только лишь одно имя: Клод Симон. Ее фотографирует какая-то японская туристка. Возможно, она не ведает, что писатель Клод Симон еще жив. Или же она просто хочет увезти с собой эту забавную фотографию.
Посетители бродят между захоронениями. Они не знают, что конкретно они ищут. Они видят только лишь имена на надгробных плитах. Справа от входа — Сартр и Бовуар — как всегда неразлучны. Она заслужила вечную жизнь. На их могиле — маленькие обрывки бумаги, на которых что-то написано на разных языках. Их желтоватый мраморный памятник сразу же бросается в глаза.