- Герцогиня, дайте мне на будущее время полномочие предостерегать вас от ваших друзей.

- Разве это необходимо?

- Это было необходимо. Но мог ли я решиться на это? Между прочим, вы подарили своим доверием монсиньора Тамбурини. Он воспользовался этим, чтобы прикарманить ваши деньги и потребовать от ваших противников еще больших сумм. Да, он непосредственно перед вспышкой подавленного теперь восстания предложил нам спокойствие в стране за определенную цену. У нас, разумеется, не было необходимости заплатить ее; мы и без того были уверены в своем деле.

- Значит, Сан-Бакко был прав: Тамбурини - волк! - с живостью воскликнула герцогиня. Она была поражена, и только.

- Ваш большой почитатель Павиц, романтическая карьера которого закончилась так театрально, в свое время вел очень дорого стоящую жизнь. Баше доброе дело и ваши надежды оплачивали ее.

"Меняет ли это что-нибудь в том Павице, которого я знаю?" - подумала герцогиня.

Она спросила:

- Еще что-нибудь?

Посланник сочно смаковал слова, которые собирался произнести.

- Но оба, трибун и священник, не могли так значительно уменьшить вашу кассу, герцогиня, как хотели бы. Самое большое опустошение было сделано неким господином Пизелли, известным в качестве игрока и, к сожалению, неудачного. Заведующая кассой, ваша подруга, высоко ценимая мною графиня Бла, как известно, не могла отказать этому господину ни в чем.

Герцогине вдруг стало холодно. Ее взор застыл, он покинул тонко улыбающееся лицо дипломата и приковался к какой-то точке на стене. Прошло несколько секунд, прежде чем она подумала о том, что нужно овладеть собой; но барон Киоджиа в эти мгновения был слеп. Он слишком упорно наслаждался собственным злоязычием. Его ядом он ослаблял самого себя: его наблюдательность притуплялась.

- Откуда у вас эти сведения? - спросила она.

- Меня снабдили ими. Если бы я мог открыть вам это раньше! Но мог ли я отважиться на это? Ваша светлость, судите сами! Итак, другая, тоже близкая вам дама, княгиня Кукуру, часто снабжала меня в высшей степени аккуратными и точными докладами.

- Вот как, - сказала она и сделала гримасу мимолетного отвращения.

"Сан-Бакко предчувствовал и это", - подумала она. В то же время ей ясно представилась фигура княгини. Она тотчас же внутренно проделала весь процесс, который теперь мог бы иметь местом действия потертую гостиную пансиона Доминичи и в котором она сама была бы нелишенным отдаленной симпатии судьей недостойной и смешной старухи. Она играла эту роль, как когда-то играла роль разливающей свет и неумолимой противницы старых, затхлых людей в королевском дворце в Заре или как когда-то в таинственном саду своего детства играла сказку о Дафнисе и Хлое. И в далматской революции, как и у эхо из павильона Пьерлуиджи, все кончилось смехом. Она видела, как искажалось и надувалось от гневного смущения красное, упрямое, как у колдуньи, лицо старухи. Она тихо засмеялась, и посланник смеялся вместе с ней, не зная чему. Она объяснила ему, в чем дело.

Несколько времени они забавлялись за счет семьи Кукуру. Герцогиня при этом думала:

"Итак, все связи, которые я поддерживала для далматской свободы, вдруг распадаются со звоном, как рассыпавшиеся свертки денег. Вся высота интереса и любви, которые были принесены в дар моему делу, выражается в числах. Как просто! Я давала деньги, и за это мне доставляли иллюзию, что я окружена борьбой, предприятиями и опасностями. В действительности, я была совершенно одна со своими грезами, - словно на одинокой скале, о которую разбивается море", - мечтательно докончила она, думая в глубине души о своем родном утесе. Белое дитя прислонялось к его зубцам.

И эта мысль помолодила и очистила ее. Значит, на самом деле, она вовсе не принимала участия в действиях, носивших ее имя во всей этой, рассчитанной на успех, довольно низкой игре на человеческих инстинктах. Она благодарила судьбу за то, что та помешала ей сделать это. Когда она, наконец, отпустила посланника, он заметил ее удовлетворение. Он остолбенел. На улице он размышлял, несколько встревоженный:

"Что это такое? Ведь я пришел к ней, чувствуя свое превосходство? Я все время делал ей пикантные разоблачения; а теперь, - я должен сознаться себе в этом, - я чувствую себя почти униженным. Какую власть все еще имеет эта странная женщина? Чем грозит она мне?"

И он долго тщетно пытался высчитать размеры власти, все еще находившейся в распоряжении побежденной герцогини Асси.

* * *

Ночью герцогиня не могла спать. Она прислушивалась к завыванию сирокко. Он снова сметал в одну груду рассеянные слова посланника, и среди стольких ничтожных слов она все снова натыкалась на одно невыносимое тяжелое известие, и ее мысли отрывались от него, израненные. Она закрыла лицо руками.

"Какой позор! Как могла она перенести это! Она, с которой я говорила и грезила, как с самой собой. Как могла она жить так, без гордости перед самой собой!"

Она не понимала этого; но в тишине до нее мало-помалу донеслись тихие, молящие, кроткие жалобы несчастной, ее неожиданные просьбы о прощении, ее жажда смерти. Герцогиня теперь вдруг поняла смысл, скрывавшийся за всем этим, но он не смягчил ее. Затравленное, сомнительное, полное страхов существование подруги не вызывало в ней ничего, кроме отвращения:

"С угрызениями нечистой совести в груди она обнимала меня!"

В шесть часов она очнулась от тревожной дремоты. На улице стучал по мостовой костыль, и чей-то голос взвизгивал:

- Любовные истории поэтессы. Убийство графини Бла ее возлюбленным.

Когда герцогиня распахнула окно, кричавший уже находился под ним. Он, не видя ее, бросал ей свое зловещее ликование прямо в лицо. Она видела черное отверстие его рта. Яд Делла Пергола и его предсмертные стоны, шум борьбы побежденных далматов и их вопль: все эти звуки копировал этот рот, эти зубы яростно вцеплялись в злые вести, и испорченное дыхание, шипя, выбрасывало их в воздух. Но смерть Бла звучала еще ужаснее, еще более зловеще, чем остальные, так как улица была пуста. На ней не было никого, кроме бежавшего калеки. Неизвестно было, кого он преследовал. Вокруг все спало: его голос был единственным звуком, - для кого звучал он? В утреннем сумраке герцогине почудилось, что события, которые он возвещал, происходили не в мире действительности: нет, все это отвратительное зарождалось и вырастало в разлагающемся, гниющем теле этого нечеловеческого существа. В то мгновение, когда он выбрасывал его наружу, оно становилось правдой.