Она спросила серьезно и мягко:

- Почему собственно, почему вы сделали это?

В это мгновение Павиц высоко держал голову. Он возмутился против своей госпожи, в первый раз с тех пор, как принадлежал ей. Он высказал ей в лицо всю горечь, весь свой разъедающий гнев. В свой последний час он чувствовал себя смелым. Последний час давал ему право на все, он освобождал его от стыда.

- Почему? - заговорил он. - Потому, что я любил вас, герцогиня. Потому, что я все еще принужден был любить вас. Потому, что во все годы моего унижения я никогда не забывал того мгновения, когда вы были моей.

- Вы все еще думали об этом? - с изумлением спросила она.

- Всегда, - сказал он, почти облагороженный искренностью своего чувства.

- Я смирился, - прибавил он, - потому что должен был это сделать. Но никогда в своих мыслях я не допускал, что может придти другой и занять мое место. Наконец, все-таки пришел этот Делла Пергола, и это взорвало меня, как будто меня оскорбили и задели в моих правах. Я мучительно ненавидел его, с болезненной, жалкой жаждой мести, как разбойника, уничтожившего мои последние надежды - мое последнее прибежище. О, надежды, у которых даже не было имени, так бессильны были они. Но он должен был перестать существовать, этот разбойник. Его сегодняшняя статья была для меня освобождением.

Он застонал.

- Освобождением... - задумчиво повторила герцогиня.

- Освобождением, - еще раз сказал Павиц. - Теперь я гибну вместе с ним. Это кладет конец всем страданиям, это справедливо и не могло быть иначе. Потому что... - Он забормотал. - Ведь я виновен в его преступлении. То, что он так бесстыдно предал, - дивную тайну о герцогской короне, да, да, о герцогской короне над тем диваном, - я сам выдал ее ему. Да, герцогиня, я выдал ее ему, в кафе, хвастая вами: я не щажу себя. Я был болен от желания и ревности, от страха и злобы; я должен был говорить о вас, говорить вещи, которых я даже не знал, кичиться вами, унизить человека, который желал вас, унизить вас, герцогиня, потому что вы были так горды, - унизить и самого себя подлостью, которую совершал...

- Довольно, - сказала она; это обнажение души было неприятно ей. Павиц раздражал ее. Она спросила, полуотвернувшись: - Кто сделал это?

- Кто...?

- Кто убил его?

- Один из юношей моего клуба. Тот, чистый сердцем, помните, с полными души голубыми глазами, еще никогда не касавшийся женщины. Он прокрался после закрытия редакции в частный кабинет Делла Пергола с длинным ножом, которым всегда колол куклу, торчавшую на шесте и изображавшую короля Николая. Делла Пергола быстро повернулся, - в то же мгновение нож сидел у него в сердце. У юноши было большое уменье, потому что кукла, изображавшая короля Николая, тоже всегда вертелась...

- Приведите его ко мне, чтобы я могла поблагодарить его. Он рискнул для меня своей жизнью.

- Я не могу. Его арестовали.

- А! А вы, Павиц, на свободе!

- Да, да. Я еще на свободе... еще одно мгновение, - прошептал он едва слышно.

Оба молчали. Наконец, герцогиня сказала:

- Теперь оставьте меня.

- Да, да.

Он сделал болезненную гримасу и опять стал пробираться вдоль стены, не глядя на нее, белый, с темно-красными пятнами на лице.

- Еще одно, - крикнула она, когда он приподнял портьеру.

- Почему вы, по крайней мере, не сделали этого сами?

- Этого... я не мог. Я готов отдать свою жизнь, но... сделать это самому... я не могу. Я не могу... видеть крови...

И он опустил портьеру.

Он прокрался через гостиную, тяжело шаркая ногами, с галстуком, съехавшим за ухо. Он чувствовал себя осужденным, как тогда, когда она позвала его к себе, после смерти крестьянина, которого закололи. Только сегодня это был конец, и не оставалось даже жалкой надежды и даже страха, потому что в мире прекратилась жизнь.

Передняя уже опять кишела репортерами. Камердинер и Проспер, егерь, ссорились с ними и запирали перед ними дверь. Павиц замедлил шаги.

"Сказать им? - подумал он. Но прошел дальше. - К чему? Я не хочу. Пересиль себя, грешник! - сейчас же крикнул он себе. - Пожалей бедняков, которым заметка о твоем поступке даст кусок хлеба".

Но он чувствовал себя не в силах спустить с привязи все это любопытство и дать излиться на себя всей этой жизни, такой шумной, похотливой, ревнивой, злорадной и насильственной. Он видел уже себя в стороне, в тени. Он удалился, опустив голову и страдая от того, что должен погибнуть в молчании, - он, чья жизнь в свою лучшую пору была шумной игрой.

На улице он подошел к полицейскому и спросил:

- Где находится окружной комиссар?

* * *

Четыре ночи спустя герцогиня узнала о полном крушении нового далматского восстания. Его возвестил тот же разрываемый ненавистью голос, который швырнул ей в окно крики души мертвого Делла Пергола, точно комки грязи, смешанные со свежей кровью. В устах несчастного калеки печальная весть об уничтоженном народе превратилась в рев торжества. Все несчастье, которое порождал мир, было торжеством его ненависти. Сознание, что вера в лучшее будущее бессильна и вся жизнь бесполезна, опьяняло загадочную душу умирающего фанатика.

Она не приняла ни одного из многочисленных посетителей, явившихся к ней. Она ждала Бла, но подруги не было.

Якобус Гальм начал портрет герцогини. В наглухо запертом салоне он стоял напротив нее, выглядывая из-за мольберта с вытянутой шеей, и предавался мечтам о доме герцогини в Венеции и о своих будущих произведениях. Он был счастлив. Часто после долгого прилежного молчания у него вырывалось:

- Господи! Что только не стало вдруг возможным! - Чего только я не буду в состоянии сделать! - объявлял он. - О, я не мог ничего, пока я был беден и не имел поддержки. Чтобы только чувствовать, что я вообще живу, я давал насиловать себя Периклу и его коровам и потным борцам. Они делали меня больным и неспособным поднять кисть, но я мог, по крайней мере, тосковать, глядя на них, тосковать по... ах, по тому, что я сделаю теперь! К черту все мускулы на красных коврах, все упражнения мясников! Ваши стены, герцогиня, должны покрыться серебряным светом, в котором будут купаться дивные формы, легкие и свободные от плотности низших тел. Все они будут парить, возноситься, царить и покоиться!