— Да, влюбленного! — ответил он Дантону. — А почему бы нет?
И, произнося эти слова, он ударил кулаком по шаткому столу, и удар прозвучал почти так же громко, как если бы по столу грохнул кулак гиганта. Иногда гнев бывает равен силе.
— Да, я был влюблен и, может быть — кто знает? — люблю и сейчас! — продолжал он. — Что ж, смейтесь! Надеюсь, мой дорогой колосс, мы не станем утверждать, что Бог отдал гигантам монополию на возрождение рода человеческого и нужно иметь вашу бычью шею, чтобы стать основателем рода? Разве в природе мы не встречаем кита и уклейку, слона и клеща, орла и колибри? Разве среди растений нет дуба и иссопа? Разве во всех мирах природы чудовищно огромные существа размножаются больше, чем средние или малые? Что означает любовь на языке естествознания и философии? Полезное наслаждение? Отдадим душе все то, что ей принадлежит по праву, но оставим телу то, что оно всегда сумеет взять само. Я видел, причем не только в баснях Эзопа и Лафонтена, любовные страсти муравьев и букашек; существует любовь атомов, и, если бы изобрели сильный микроскоп, мы наверняка смогли бы наблюдать любовь невидимых существ… Посему, мой дорогой Микромегас, извините, извольте простить пылинку Марата, невидимку Марата за то, что он был влюблен.
Произнося эти слова, Марат мертвенно побледнел, только на его крутых скулах проступал румянец; в то же время возбуждение зажгло в его глазах два угля, а его нервы дрожали, как струны лиры, зазвучавшей под порывами грозы. Говорят, что в любви каждая змея становится прекрасной — эту истину надлежит признать верной, ибо при воспоминании о своей любви Марат стал почти красивым — правда, красивым так, как мог быть красив Марат, то есть красотой безобразия!
— О, постойте, мой влюбленный! — вскричал Дантон, наблюдая эту неожиданную возбужденность. — Если вы начинаете защищаться так пылко прежде, чем на вас нападают, то вы должны будете предоставить мне право напасть на вас после того, как вы выскажете доводы в свою защиту. Ведь я не оспариваю вашу способность быть влюбленным!
— Да, но вы оспариваете мое право на любовь, — грустным тоном возразил Марат. — Ах, Дантон, не спорьте, я прекрасно вас понимаю! Вы смотрите на меня и говорите себе: «Марат маленький; Марат весь скрюченный, словно зверек, которому пригрозили огнем; у него красные, с черными зрачками глаза, и в них при любом свете вспыхивает дикий отблеск; он худой, его кривые кости прикрывает жалкая плоть, которая едва на них держится; эти кости там и сям прорывают плотскую оболочку в тех местах, которые Бог вовсе не предназначал для этого в развитии млекопитающих; у Марата голые виски и прямые волосы; кажется, будто его волосы вытерлись, как грива и хвост у старой клячи, вертевшей мельничный жернов; у него скошенный лоб; его нос загибается вправо — это пошлое, постыдное отклонение от патрицианской прямой линии; у него редкие и расшатанные зубы; у него худые и волосатые руки; он безобразная разновидность вида homo note 14, описанного Плинием и Бюффоном!» Вот что вы говорите себе, глядя на меня, и при этом прибавляете: «Каким же образом в этом скошенном, приплюснутом лбу может непринужденно чувствовать себя мысль? Каким образом от этого хилого и гнусного тела могут исходить симпатические флюиды, что пробуждают мечты в сердцах женщин, тот животный магнетизм, что вызывает желание в их телах? Каким образом этот несчастный, обиженный природой, весь страдание, весь сплошной крик боли, способен олицетворять собой то, чем Верховное Существо наделило великое целое, чтобы украсить, согреть, оживить его? Каким образом он может олицетворять хотя бы на одну миллионную долю любовь физическую или любовь нравственную?» Признайтесь, что вы сказали себе все это, и что, если даже вы не сформулировали для себя эти мысли столь категорическим образом, ваши инстинкты колосса, ваше сознание гиганта подталкивают вас к сравнению со мной и приводят в движение risorii, то есть ваши мышцы улыбки, когда я говорю вам, что был влюблен.
— Но ведь, дорогой мой… — попытался возразить Дантон, оглушенный этим потоком торопливых аргументов, набегавших друг на друга, словно волны во время прилива.
— Не смейтесь, это ни к чему: я больше согласен с вами, нежели вы сами, поверьте! По-моему, я только что нарисовал вам мой портрет без всякого себялюбия.
— О, совсем не лестный!
— Да, но похожий! Мое зеркало не велико, тем не менее и в нем отражается мое лицо, и, я знаю, лицо это принадлежит существу, малоподходящему для любви… «Но, скажете вы мне теперь, когда я задел вас за живое, нет причины не любить, если вы уродливы: сердце всегда прекрасно!» и еще добавите тысячу других утешительных афоризмов, вполне удовлетворяющих глупцов; но нам они ни к чему, и я даже пойду дальше и скажу: «Лишь тот имеет право внушать любовь, кто пришел в мир красивым, сильным, здоровым и разумным; истинная страсть, страсть оплодотворяющая, та, в которой нуждается природа, не дает ростков в тщедушном теле; прямой клинок нельзя вставить в кривые, негодные ножны!» Говоря это, я все-таки повторяю: «Я был влюблен и имел право быть влюбленным».
После этих слов Дантон, отбросив свою иронию, склонился к Марату, словно желая посмотреть на него поближе, разглядеть его более внимательно; несколько минут он молча изучал Марата, устремив на него пристальный взгляд человека искушенного и умного.
— Вы правы, ищите лучше, — печально промолвил Марат, — ищите за скелетом, поскольку он просматривается так отчетливо, ищите за искажениями нервов и мышц, за искривлениями костей первичную структуру; ищите за жалкой внешностью батрахиоса… жабы — простите меня: вы слишком образованный человек, чтобы не знать греческого, — ищите Аполлона Бельведерского, чьи гибкие формы тела любой анатом, проявив немного терпения, может восстановить даже в двадцатом колене! Вы не находите его? Нет, не так ли? Так вот, вы не правы, мой дорогой: Аполлон жил в этой жабе, недолго, правда, но жил; обрюзглые, пустые глаза Марата были живыми, чистыми глазами, и их прикрывали опрятные, свежие веки; лоб, скрываемый грязными волосами, был лбом поэта, доступным благоухающим ласкам весны — тем самым, что зовут к любви, suadetae amorum note 15, говоря словами поэта; истощенное, скрюченное, волосатое тело было как торс Эндимиона, чистое крепкое, слегка влажное и свежее. Да это невероятно, не правда ли? Но так, тем не менее, было! У меня были стройные ноги, изящные ступни и тонкие пальцы; мои зубы взывали к поцелую сладострастных губ, к «острому укусу», как писал Жан Жак; я был красив, умен, благороден! Отвечайте, довольно ли этого, чтобы мне было позволено утверждать, что я был влюблен?
Дантон поднял голову, протянув одну руку к Марату, а Другую опустив на колено, и, потрясенный, пробормотал, сопровождая свои слова жестом, выражающим искреннее изумление:
— Поистине!
— Именно истину я имею честь вам сообщить, — иронически ответил Марат, чья выдержка, сколь бы велика она ни была, не могла не ощутить бесцеремонность изумления Дантона.
— Но неужели с вами произошло нечто подобное тому, что случилось с несчастным Скарроном?
— Вы хотите сказать, что меня, обваленного перьями, бросили в ледяную реку и я вылез из воды разбитый ревматизмом? Да, только я оказался счастливее Скаррона: я выпутался, сохранив ноги; они кривые, но и такие они продолжают мне служить. Я хочу сказать, что я еще не безногий обрубок, каким через год станет бедняга Кутон. Правда, Кутон красив, а я уродлив, так что все уравновешивается.
— Хватит, Марат, помилуйте, прекратите глумиться надо мной и объясните мне вашу метаморфозу.
— А-а! В таком случае объяснять вам придется многое, мой дорогой красавец! — воскликнул Марат резким голосом. — Придется рассказать вам, каким я был нежным, простодушным, добрым…
— Неужели! — произнес Дантон.
— … как мне нравилось все, что сверкает, звенит, благоухает, как я любил военных, блестящих героев… Как я обожал поэтов и остряков, этих пустозвонов… Как я боготворил женщин и аристократов — этих надушенных манекенов.