Изменить стиль страницы

Наконец, прочитав выбитую на камне позолоченными буквами надпись «№ 1», он вошел под аркаду.

Широкая арка, проложенная сквозь массивное здание, вела к манежу; благодаря прозрачному воздуху, на расстоянии, увеличивающемся вдвое из-за оптической иллюзии, сквозь распахнутую двустворчатую дверь можно было разглядеть, как на желтом песке, освещенные солнцем, блестящие, с горящими глазами, гарцевали кони, управляемые наездниками в расшитых серебряными галунами мундирах; кони, словно призрачные тени, уплывали и вновь всплывали в глубине этой перспективы.

Дантон невольно замер под этой первой аркой и не спускал глаз с лошадей. Он смотрел на них как человек, знающий цену прекрасному, но очень скоро стряхнул с себя оцепенение, сделав это ради человека, который не пожелал бы даже взглянуть на красивых коней.

Греческой философии доводилось подвергаться менее суровым ударам, но из этих испытаний она не всегда выходила победительницей.

Философские раздумья заставили Дантона резко вздрогнуть, и он прямо перед собой увидел лестницу Б, поднялся наверх, переступая сразу через две ступеньки, вошел в коридор Д и тихо постучал в дверь № 12.

Мы написали, что он постучал тихо; дело не в том, что Дантон по своей натуре был слишком робкий или очень щепетильный в вопросах этикета, но есть такие дома, что требуют уважения к себе, такие жилища, что похожи на алтари.

Наверное, Дантон смог бы войти, не сняв шляпу, к губернатору провинции, но здесь он на это не решался.

Однако через несколько минут, после того как он постучал — все это время он прислушивался очень внимательно, чего раньше не делал ни разу в жизни, — Дантон, убедившись, что ему не отвечают, и не слыша даже шорохов, повернул ключ и оказался в выложенном плитками коридоре, куда свет проникал сквозь окна, выходившие в коридор, по которому он пришел. Запах пригорелого жаркого привел его налево, в кухню; там, в ленивой позе усевшись перед грязной плитой, какая-то женщина чистила редис, следя за тем, как жарятся две котлеты, окутанные облаком белого пара, который поднимался к потолку под треск шипящего на раскаленных углях жира.

На другой конфорке плиты в старом, потрескавшемся котелке кипятилось молоко, тогда как рядом, на той же конфорке, для экономии угля, булькала в керамическом кофейнике порция черного кофе, увенчанная шапкой клочковатой пены, небрежно позволяя улетучиваться тем остаткам аромата, что сохранились после того, как этот кофе подогревали и вчера, и позавчера.

Наконец, на каминных щипцах, положенных на решетку рядом с котлетами, превращались в уголь из-за слишком большого жара три куска хлеба.

Дантону не требовалось долгих наблюдений, чтобы сразу увидеть меню завтрака, которым его намеревался угостить новый друг.

Эпикуреец улыбнулся и, вспомнив об обеде Гримо де ла Реньера, подумал, что в данном случае стоический философ Марат обнаруживает не только гордыню, но и скряжничество; на миг Дантона охватило желание вместо приветствия сказать Марату, что поменьше тщеславия, но побольше котлет лучше подошло бы для желудка гостя, вполне нагулявшего аппетит, пока он добирался сюда.

Но ведь не ради завтрака Дантон проделал путь с Павлиньей улицы на окраину Рульского предместья, поэтому он задал несколько вопросов кухарке (ее причудливое платье он восхищенно разглядывал несколько секунд), и та, подняв голову, небрежно ответила, что хозяин работает.

Но, надо это признать, одновременно кухарка указала пальцем комнату Марата.

Дантон открыл дверь, не постучав — впервые подобная предупредительность показалась ему излишней, — и вошел к хозяину.

X. В ЖИЛИЩЕ МАРАТА

Марат в желтом в белый горошек платке на голове, с обнаженными по локоть руками — руки были волосатые и иссохшие, словно заколдованная длань Глостера, — низко склонившись над столом темного дерева, усердно водил коротким, жестким пером по грубой бумаге, способной выдержать два-три слоя помарок (такие сорта тогда изготавливали в Голландии).

Перед ним лежало несколько раскрытых книг; на полу валялись рукописи, свернутые на античный манер в свитки.

У этого писателя-спартанца во всем обнаруживалась жалкая изворотливость мелкого служащего: перевязанная шнурком ручка перочинного ножа; чернильница с отколотым, словно у ваз Фабриция, горлышком; обглоданные и скрюченные перья, свидетельствующие о том, что ими пользовались целый месяц, — все, что окружало Марата, соответствовало друг другу; кроме того, можно было заметить картонную коробку с облатками для запечатывания писем, сделанную из исписанной бумаги; вместо песочницы — табакерка из рога, открытая и на три четверти опустошенная; вместо бювара — табачный платок из грубого руанского полотна в крупную синюю клетку.

Марат поставил свой стол вдалеке от окна, в углу. Он не хотел ни отвлекаться, ни даже радоваться солнцу; не желал, чтобы травинки, пробившиеся из щелей между камнями, напоминали ему о жизни; не терпел, чтобы птицы, слетаясь на подоконник, щебетали ему о Боге.

Он писал, уткнувшись носом в пожелтевшую бумагу; порой, задумавшись, он упирался взглядом в старые обои; ничто не могло отвлечь его от работы, хотя наслаждение тяжелым трудом писателя оставалось для него совершенно неведомо и даже безразлично.

Казалось, что для Марата и вода пригодна лишь для того, чтобы утолять жажду.

Марат был одним из тех поэтов-циников, что грязными руками домогаются муз.

Услышав громкий кашель Дантона, вошедшего в кабинет, Марат обернулся и, узнав ожидаемого гостя, подал ему левой рукой знак, казалось испрашивавший для правой руки разрешения дописать начатую фразу.

Но фраза эта не желала быстро заканчиваться, что и не преминул заметить Дантон.

— Как медленно вы пишете! — воскликнул он. — Это странно для резкого, худого человека, вроде вас. А я считал, что вы крайне нетерпеливы и раздражительны, но вижу, как вы выражаете свои мысли слово за словом, буква за буквой, словно вам заказали составить для школы пропись по каллиграфии.

Однако Марат, ничуть не смущаясь, завершил строку, дав себе труд второй раз махнуть левой рукой Дантону; потом, закончив писать, отложил перо, повернулся и, скорчив искривленными губами угрюмую гримасу, протянул гостю обе руки.

— Да, правильно, — сказал он, — сегодня я пишу медленно.

— Почему сегодня?

— Да садитесь же.

Вместо того чтобы взять стул, как ему было предложено, Дантон подошел к Марату и, взявшись обеими руками за спинку его стула, чтобы видеть и письменный стол, и того, кто за ним сидел, повторил свой вопрос:

— Почему сегодня? У вас что, как у удавов, бывают дни, когда вы быстры, и дни, когда вы расслаблены?

Марата нисколько не обидело подобное сравнение; оно ему даже льстило: сравнение с гадюкой было бы оскорбительным, унижая Марата, но сравнение с удавом возвышало его!

— Да, я понимаю вас, — ответил Марат, — и мои слова нуждаются в объяснении. У меня несколько манер письма, — не без самодовольства прибавил он. — Если я пишу то, что писал сейчас, перо мое медлительно; оно находит удовольствие в том, чтобы выводить буквы с нажимом и без нажима, любовно расставлять точки и запятые; оно находит удовольствие в том, чтобы одновременно подыскивать слова, выражать мысли и волнения сердца.

— О чем, черт возьми, вы мне здесь толкуете? — вскричал Дантон, изумленный такой манерой выражаться. — Кто со мной говорит, Марат собственной персоной, или, может быть, воскресли тени господина де Вуатюра и мадемуазель де Скюдери?

— Ну да, это собратья по перу! — усмехнулся Марат.

— Пусть так, но не образцы для подражания…

— В сущности, я признаю только один образец: это воспитанник природы, швейцарский философ, прославленный, несравненный, бессмертный автор «Юлии».

— Жан Жак?

— Да, Жан Жак… Он тоже писал медленно, тоже давал своей мысли время, чтобы она, покинув рассудок, прижилась в сердце, а затем вылилась на бумагу вместе с чернилами его пера.