Изменить стиль страницы

На маленьком столике в конце офицерской столовой номер два в Пайк-Райлинге лежала конторская книга с надписью, сделанной на верхней корке, на куске клейкой ленты: «Едальный дневник. Записывайте все предложения, рекомендации, замечания о плохом или хорошем обслуживании, а также все ваши оскорбления в дарес начальника столовой». Летчики записывали сюда, кому что взбредет: «Нужно готовить фруктовые торты с начинкой»; «Мороженое к пирогу со сливочным заварным кремом улучшило бы питание на сто процентов»; «Предлагаю вывесить в столовой или раздавать на руки посетителям краткую памятку о том, как следует вести себя офицеру». Запись бисерным почерком гласила: «Поехали-ка домой». Только одна из записей была помечена инициалами; она относилась к концу марта, когда Мерроу был еще совсем новичком и не участвовал ни в одном рейде; конечно, инициалы эти были У. – С. М., что означало Уильям Сиддлкоф Мерроу; перед инициалами Базз заглавными буквами размашисто написал: «Я хочу побольше бифштексов».

Одно время часто можно было видеть, как Мерроу, установив в изголовье своей кровати доску, мечет в нее стрелки; стоя на пороге в мокрой от пота сорочке с засученными рукавами, он играл сам с собой, осваивая только что открытую им игру; каждое удачное попадание вызывало у него возглас одобрения, каждый промах – смех. Какая бы новая игра ни появлялась в те времена, Базз становился ее пылким поклонником и не охладевал до тех пор, пока ему не надоедало выигрывать: джин-рамми, триктрак, канаста, двадцать одно, стрелки – он зазывал партнеров, заставлял обучать его, а потом опустошал их карманы. Первый день Базз швырял стрелки десять часов подряд, а на следующее утро бродил по расположению базы и со стонами жаловался, что у него болит рука, и даже заставил врача сделать ему массаж. После этого никто не мог обыграть Мерроу, за исключением тех случаев, когда он напивался до положения риз.

Затем я снова припомнил все, на что открыла мне глаза Дэфни, и вскочил, чувствуя, как кипит во мне злость. В бумажнике у меня лежала пятифунтовая бумажка, мне одолжил ее Базз неделю назад, когда, не знаю уж почему, у меня не оказалось наличных денег, а я хотел купить Дэфни для ее комнаты в Бертлеке самую хорошую электроплитку. Деньги Базза, казалось, жгли меня даже сквозь бумажник. Не нужны мне были его проклятые деньги.

Я расстегнул комбинезон, достал из кармана бумажник, вынул огромный, отпечатанный на тонкой бумаге шуршащий английский банкнот, развернул его и спросил у Брегнани – он стоял ко мне ближе остальных, – есть ли у него спички, а он, решив, что мне нужно закурить, достал зажигалку и с фасоном щелкнул ею; я поднес уголок банкнота к пламени, и белая бумажка вспыхнула.

Брегнани отдернул руку с такой поспешностью, словно поджег хлопушку-ракету.

– Джаг, ты видел, что сделал этот человек? – спросил он у Фарра.

– Это не деньги, болван, – ответил Фарр, – а всего лишь бумага для подтирки у этих лайми. Оставь его, может, он замерз.

– Как же, замерз! – захохотал Брегнани. – У нас у всех мания поджигания.

– Потушить! – резко крикнул Хендаун, находившийся около самолета. Я пришел в себя, бросил горящую бумажку на землю и затоптал.

Я все больше и больше ненавидел Мерроу. Для меня было ударом обнаружить, что он не тот, за кого я его принимал; я был глух и слеп. Думая о двух Мерроу, один из которых существовал лишь в моем воображении, а другой в жизни, я решил, что есть мужество двух видов: мужество тех, кто побеждает собственный страх ради других и влюблен в людей и жизнь, и мужество тех, кто стремится быть одиноким и хочет смерти всем, кроме себя. Порой трудно провести грань между этими двумя видами мужества, хотя они взаимно исключают друг друга; часто они уживаются в одном человеке, но наступает момент, когда одно из них берет верх. Теперь, благодаря Дэфни, я знал, что мужество Мерроу – это мужество человека, влюбленного в уничтожение.

12

Было уже почти восемь пятнадцать – время вылета. Чтобы как-то занять себя, я проверял свое личное снаряжение – аварийный комплект в надколенном кармане летного обмундирования, кинжал в ножнах (словно в джунглях облаков меня поджидали ягуары или дикари), прикрепленный внутри левого летного сапога. С дорожки, окаймлявшей летное поле, свернул «джип» с двумя близко поставленными желтыми противотуманными фарами, и чей-то голос крикнул:

– Отсрочка на девяносто минут. Пилот, вы меня слышите?

– Опять? Боже, что тут происходит? – отозвался Базз.

И хриплый голос какого-то старого сержанта с дубленой глоткой, повидавшего, как приходили и уходили многие мерроу, добавил:

– Если есть жалобы, сэр, обратитесь по начальству.

– Можете передать начальству, чтобы оно отправлялось к чертовой бабушке! – крикнул Мерроу.

– Благодарю вас, сэр, – деловито ответил тот же голос. – Начальство в такую рань предпочитает дрыхнуть.

Следовательно, нам предстояло как-то убить еще полтора часа. Туман начал рассеиваться, но видимость оставалась плохой, самое большее – ярдов пятьсот. Базз злился на штаб крыла и твердил, что нас продержат все утро, а потом отменят этот чертов рейд. Я ответил, что вряд ли, и Мерроу набросился на меня, словно я был штабом авиакрыла. Знал ли я что-нибудь? Только то, что говорил Шторми Питерс, но я не собирался его повторять. Я стоял молча, не сводя глаз с Базза.

Мерроу подошел ко мне, наклонился так, что его большое раскисшее лицо оказалось совсем рядом, и тихо, только для меня, сквозь зубы сказал:

– Сукин ты сын, плюгавый! Корчишь из себя великого умника.

Это была, видимо, всего лишь бессмысленная вспышка раздражения, относившегося не только ко мне, но и ко всему миру вообще, раздражения, так часто прорывавшегося у Базза в последнее время, особенно перед вылетами, однако я резко отвернулся, снова испытывая те же страдания, что и во время инструктажа, и ту же боль, что на складе и в очереди за планшетом. Мне нечего было таиться от самого себя – я хотел, чтобы Базз Мерроу был мертв, мертв, мертв.

Мертв, как тот труп на берегу в Пеймонессете. Отлогая дуга бухты легко отхватывала большой кусок моря, и мы бегали по чистому желтому песку берега, через отмель, выступавшую из воды во время отлива, к Тигровой скале, носились в ее тени по лужам, где вода была чистой, словно увеличительное стекло на письменном столе отца на даче, и пахла мокрыми прутьями, из которых плетут мебель, и влажными соломенными циновками; перебегая по мелководью, мы поднимали тучи брызг, сверкавших в лучах солнца, как кристаллы, и гонялись за стайками гальянов; со скалы мы ловили удочками круглых уродливых рыбок и потешались над их надменным видом, когда они, как бы пугая нас, раздували животы и делались похожими на нелепых маленьких морских голубей, и все же, как ни странно, у нас пропадал всякий интерес к рыбалке, когда надо было снимать добычу с крючка. Потом, нырнув, мы проникали в подводную пещеру – большую, зловещую, с фосфоресцирующими тенями и круглыми, покрытыми водорослями скользкими камнями, возникавшими из полумрака, словно призраки. Уже один взгляд на темный, как нора, вход в пещеру приводил нас в трепет, и если изредка мы отваживались проникнуть в нее, то сначала долго бахвалились и подзадоривали друг друга. То утро с низкой облачностью, сырое и душное, действовало угнетающе, день словно оцепенел, собираясь с силами для вечерней неистовой грозы; Род, Винни и я от нечего делать отправились на скалу и в норе, у входа в пещеру, увидели покачивающееся в воде тело; лапы тигра защищали его от пенистого прибоя. Подгоняемые страхом, мы помчались в деревню, и вскоре подоспевшие люди достали и положили на берегу запачканное илом и песком тело незнакомца в рабочей одежде и без башмаков. Кто-то из жителей сказал, что видел этого человека пьяным на старой почтовой дороге. Мне запомнилось багровое, отекшее лицо утопленника, и с того дня я никогда не осмеливался ходить на рыбалку; глаза первой увиденной мною смерти смотрели в такую даль, о какой я не имел тогда и представления. Я спрашивал себя: что видели они там, в этой безмерной дали?