- При чем тут гараж и какое он имеет отношение ко мне?

А отец Петр говорил:

- Все от Бога. - И: - Ангар, - говорил, - завезли с Божьей помощью, и пришла пора его разгружать.

- Да, - говорил Манякин, - раз завезли, то надо разгружать. И выпить надо.

- Во славу Божию? - говорил отец Петр.

А Манякин говорил:

- В нее.

И отец Петр вежливо выпивал и:

- Пойду, - говорил, - дальше, людей собирать по жилищам. А ты иди к ангару. Сын мой.

Иду, - говорил Манякин. - Уже.

А отец Петр говорил:

- Чей это там, - говорил, - троллейбус стоит, ржавеет? Не знаете?

- Не знаем, - говорил Сашка.

А отец Петр говорил:

- Тогда я пойду, троллейбусных людей под разгрузку приспособить попробую, их там, в троллейбусе, человек сто без дела мается.

- Триста, - говорил Сашка. - Не меньше.

- Триста? - говорил отец Петр. - Триста - это лучше, чем сто и главное, втрое больше.

Манякин, не двигаясь с места, провожал отца Петра, помахивая ему рукой на прощание, провожал, так и не поняв, отправился он по жилищам строителей поднимать или, наоборот, к троллейбусу. "А если бы мне протрезветь до нуля и задуматься, - думал про себя Манякин, - я бы понял, все бы я на хрен понял". И он начинал рассказывать Сашке, что отец Петр не кто иной, как инженер-строитель и что он вернулся из армии с двумя инсультами инвалидом, и его никто не мог спасти, а сейчас вот он священник и уже вторую на своем веку церковь строит, и выпить может, если что, не хуже нашего.

А Сашка задавал Манякину вопрос ребром:

- Так ты идешь?

И Манякин ему отвечал:

- Куда?

- Хорошо, - говорил на все это Сашка. - Тогда ты мне ответь.

Манякин смотрел на Сашку ответственно и говорил, что это он может, о чем речь. И Сашка у него спрашивал:

- Ты чего сидишь по-турецки, как йог?

- Не знаю, - отвечал Манякин.

- А говорил - можешь, - укорял Манякина Сашка и выходил на свежий в кавычках воздух, следуя за отцом Петром или не следуя ни за кем, а просто идя или вернее, уходя восвояси.

Троллейбус он находил обычно под окнами в неприкосновенности. Народ всегда оставался в троллейбусе и стоял там стойко, хотя и из последних сил, рассуждая, наверно, что это все-таки лучше, чем ангар разгружать железный или чем выламывать двери и вышибать окна троллейбуса лишь для того, чтобы из него выйти. А увидев сквозь запотевшие стекла окон Сашку и опознав в нем своего водителя, народ начинал кричать:

- Поехали.

А Сашка народу отвечал:

- Не могу, пьяный за рулем троллейбуса - преступник, - и потом еще добавлял: - В особо опасных размерах.

- Ты же трезвый был, - удивлялся народ. - Когда ж ты успел умудриться?

- Успел, - говорил Сашка. - А когда - суть не столь важно.

И он отворачивался от родного своего троллейбуса и от людей, в нем находящихся, которых нельзя даже было назвать пассажирами, а можно было задержанными, и он удалялся в сторону моста и двигался через мост пешком или на трамвае в направлении своего дома - постоянного места жительства. А когда переправлялся Сашка на другой берег, река отрезала от него город, оставляя его за спиной и за собой, то есть не весь целиком город, а его центральную часть.

А Манякин тоже подолгу не сидел, сложа руки и ноги по-турецки, а откликался, допустим, на зов отца Петра и шел к месту строительства будущей церкви, где, кстати сказать, и в далеком незапамятном прошлом была церковь, а теперь есть новый жилой массив "Ясень", не имеющий не только что церкви, но и поликлиники, и рынка сельхозпродуктов, а кинотеатр уже имеющий, потому что построили его прошлым летом строители в соответствии с генпланом застройки города, построили и присвоили имя "Тополь", и теперь осталось этот "Тополь" открыть, сделав доступным для широких слоев кинозрителей.

Да. Это надо отдать Манякину должное - если уж он устраивался на работу, то от нее не отлынивал и не уклонялся, и всегда приходил, когда его звали, на свое постоянно шаткое состояние внимания не обращая. И другим тоже не давая повода обращать. И все равно для него было, что делать в этой жизни под видом работы - церковь возводить на века, кинотеатр или, к примеру, гараж Федоруку. Хотя кинотеатр и гараж Манякин не возводил. Чего не было в биографии у него, того не было. Иначе бы он помнил. Если бы возводил. И не упал бы тогда гараж наутро следующего дня. Не рухнул бы под весом собственной крыши и не стал бы местом погребения заживо обеих частных машин Федорука и его личной любимой женщины, состоявшей при нем в должности секретаря-референта со знанием английского языка, стенографии, делопроизводства и оргтехники. Ну и в делах любви, говорят, она понимала настоящий толк и знала себе в этих делах настоящую цену. И цену самой любви тоже она хорошо понимала, чего никак невозможно было сказать о Федоруке в бытность его живым и здоровым. А сейчас и смысла никакого нет о нем говорить. Вообще. Потому что остался он под обломками нового гаража в машине вместе с любимым референтом, и их вырезали оттуда в присутствии вдов и сирот двумя автогенами сразу, предварительно разобрав завал.

А сейчас вот и Манякин лежал на своем смертном одре. Правда, он выздоравливал, имея последнее желание - протрезветь в конце концов не на словах, а на деле и задуматься. То есть, выходит, Манякин имел два последних желания, накладывающихся друг на друга, но они никак не осуществлялись, не осуществлялись потому, что нескончаемым потоком тянулись к нему - больному из лучших побуждений друзья минувших лет и приносили, чтобы распить с Манякиным за возможно скорый упокой его души. И брат по матери Александр приезжал к заболевшему Манякину исправно на своем городском троллейбусе, и отец Петр приходил по старой и доброй памяти с завидным постоянством, хотя церковь на "Ясене" так ему и не удалось возвести пока. Горсовет принял постановление под бассейн то место церковное задействовать, крупнейший в городе и области - поскольку в здоровом теле и дух здоровый содержится, как гласит народная мудрость.

А ангар удалось построить при помощи Божьей и при содействии - спасибо горисполкому. Холодновато в нем только в зимний период года, а в летний наоборот - жарковато, но зато сухо под сенью ангара, и иконы, а также прочие предметы культа не намокают и не подвергаются внешним климатическим явлениям и колебаниям, а уж в ясную безоблачную погоду сверкает ангар и блестит на солнце по типу настоящего купола. Так что отец Петр приходил к Манякину как к сыну своему пред Богом и говорил ему убедительно:

- Покайся, сын мой, в грехах.

На что Манякин отвечал ему слабым голосом:

- Каюсь, отец Петр, за это и выпьем.

- Ведь болеешь от нее, - говорил отец Петр, закусив.

- А может, и не от нее, - говорил Манякин с одра неопределенно.

- Покайся и исповедуйся, - настаивал на своем отец Петр, - легче станет.

- Каюсь и исповедуюсь, - говорил Манякин искренне и ему действительно становилось легче.

Машина вот только какая-то грузовая тарахтела во дворе своим двигателем внутреннего сгорания, и она действовала, конечно, звуком на воспаленные нервы Манякина, потому как не умолкала ни днем ни ночью. И Манякин понимал умом и сердцем шофера этой машины, опасающегося не без оснований, что не заведется она вновь при минусовой температуре, если ее заглушить. Да и воду тогда пришлось бы сливать из радиатора, чтобы не замерзла в лед, а кому это может понравиться - сливать ее на морозе, потом заливать обратно, таская ведром, то есть бессмысленными манипуляциями заниматься, от которых ни вреда никому, ни тем более пользы, а лишь одна налицо трата времени. И поэтому шофер не выключал двигатель своей грузовой пятитонной машины никогда, и она стояла во дворе дома, отравляя окружающую среду выхлопными газами и мерным моторным рокотом, а с другой стороны, под этот моторный рокот Манякин часто засыпал, а сон, говорят, для больного - первое и нужнейшее дело.

Но, понятно, его будили, потому что народ шел к Манякину, подразумевая проститься с ним на тот, самый крайний случай, и были это разные люди, те, с кем он пересекался и сталкивался на просторах жизненного пути. Друзья детства, и те приходили, в частности младший корректор газеты "Ночная жизнь". Он приходил, как печальный жираф, со свежим номером своей газеты и сидел, скрючив свое длинное непослушное тело, у Манякина в изголовье и читал ему вслух газету от первой до последней страницы, распространяя по комнате запах черной типографской краски. А Манякин слушал его неуклюжее чтение, говоря: