Кстати, у Манякина в этих его настоятельных духовных потребностях было много единомышленников и сподвижников. Помимо Сашки. И все они выражали свое полное согласие с мечтой Манякина. До мелочей. Другое дело, что ни Манякин, ни они все, его единомышленники, не видели реальных путей к осуществлению своих этих потребностей первой необходимости. Во всяком случае, легких путей. А на трудные пути у них не хватало физических сил. И свободного времени не хватало. Заняты они были. Не все, конечно, но многие из них. Потому что они работали, трудясь по восемь часов пять дней в неделю. Почему они это делали - не очень-то было ими осознано и не раздумывали они над этим вопросом. Так, наверно, они были воспитаны с молодых лет и ногтей своими родителями - отцами и дедами, а потом, видимо, вошло у них в привычку за многие годы и в кровь - ходить работать. А если не ходить и не работать, говорили они друг другу - что тогда целыми днями делать с утра до ночи, кроме как беспробудно злоупотреблять спиртными напитками. Но если все будут целыми днями злоупотреблять и не будут работать - на что тогда злоупотреблять и чем злоупотреблять? Ведь то, чем люди злоупотребляют, тоже кто-то производит на свет, и они - те, кто производит, тоже, конечно, люди и тоже работают. И тоже, конечно, злоупотребляют, в смысле, пьют. "Кто не работает - тот не пьет" - вот какой должен был быть основной принцип и лозунг социалистического государства рабочих и крестьянских депутатов. Тогда бы оно победило все до основания, и мировая революция состоялась бы в означенные товарищем Лениным и иже с ним сроки. А так - вот чем весь их хваленый социализм кончился. И в отдельной стране, и во всем социалистическом мире. Правда, Манякин говорил, что мне все едино - хоть социализм, хоть капитализм, хоть фуизм. Мы, говорил Манякин, пили, пьем и будем пить, пока не протрезвеем и не задумаемся. Но если это с нами случится - мы им всем покажем. И все! Ведь до чего мы сможем тогда додуматься своими умами - это страшно себе представить и трудно даже в помыслах вообразить. Не говоря про то, чтоб выразить общепринятыми словами. Манякину и в нормальном-то состоянии души и тела такие мысли, бывало, приходили в голову, что любой доцент позавидовать ему мог белой завистью. Месяц, примерно, назад, где-то после пяти часов вечера, Манякин вопрос вдруг поставил перед собой и Сашкой и перед всем вместе с тем человечеством. Уже на одре находясь, поставил. Почему, значит, Бог, если он Бог и есть, допустил, чтоб народы им же созданного мира сначала в идолов каких-то верили языческих и им поклонялись, а потом стал их, народы, значит, на свой путь наставлять, истинный, и учить огнем, можно сказать, и мечом в себя одного верить и больше ни в кого? Евреев специально для этой науки выдумал и породил. И говорил Манякин:

- Ну? Ответьте мне, зачем и почему это? Если он Бог, а?

И говорил:

- Вот то-то и оно. А то - Бог, Бог. Видали мы, - говорил, - таких богов, - и ругался нехорошими словами, забывая, что и кого ругает и поэтому продолжал ругаться долго и даже слишком долго, почти, можно, считать, бесконечно. И его ругань напоминала чем-то степь, потому что была такой же бескрайней, ровной и безразличной ко всему - и к тому, кто идет по ней, топча сапогами, и к тому, кто ничего о ней не слышал и к тому, кто летает над ней, чирикая в шелесте крыльев, и к тому, кто живет в ее норах. И бывало, Сашка, Александр, брат по матери, забегал к Манякину во время работы, работая водителем городского троллейбуса, садился и слушал ругань Манякина завороженно и, казалось ему, что он лежит на жесткой сухой траве, а лицо подставляет душному степному ветру. И он слушал и слушал заунывную манякинскую ругань, слушал, пропуская мимо ушей смысл и наслаждаясь ее гулом, ритмом, размахом, слушал до тех пор, покуда Манякин не замечал его присутствия и не смотрел на часы с боем, где бой был, правда, поломан и ремонту не подлежал.

- На работе? - спрашивал тогда Манякин Сашку.

- Ну, - говорил Сашка. - Вон троллейбус под окнами стоит пришвартованный. Сто человек в салоне, не меньше. А может быть, человек триста.

- Значит, ты будешь сегодня не пить? - говорил Манякин.

- Значит, буду, - говорил Сашка обреченно и держался до последнего вздоха минут двадцать. Потом в последний раз вздыхал и говорил:

- Если что, на такси доеду. Или на трамвае. - И наливал себе чего-нибудь и выливал это в себя. И он тут же забывал про свой троллейбус и про то, что в нем находятся пассажиры с их горестями и радостями, и страстями. И про свои святые служебные обязанности водителя городского троллейбуса с радостью он забывал, и про то, что его долг перед людьми в троллейбусе им не выполнен, и люди не довезены им по прямому их назначению. Но он не давал себе воли думать о том, что, может быть, они - люди - от этого страдают и мучаются, стоя в троллейбусе плечом к плечу, лицом к лицу, телом к телу - мучаются в тесноте и в обиде, сжатые сами собой и друг другом в ограниченном стенками салона жизненном пространстве, и что, может быть, им нечем дышать. Он сидел и, покачиваясь взад и вперед, слушал первозданную ругань Манякина, которая длилась и не иссякала часами. Она не прерывалась, когда являлась соседка с первого этажа дома напротив и стучала здоровой рукой во все двери и кричала неразборчиво, но настойчиво и громко:

- У вас Игоря нет? - и опять: - У вас Игоря нет? - и опять то же самое. Стучала и кричала, и не уходила, говоря: - Ну где же он, где, с ключами?

И у всех, кто входил или выходил на лестничную площадку, она спрашивала:

- Вы Игоря не видели? - и вращала, как кукла, глазами и поднимала растягивая, свою верхнюю заячью губу к носу.

- Мы не знаем, кто такой Игорь, - говорили ей в конце концов, - не знаем.

И соседка прекращала стучать и кричать, будто только этого и ждала. И шла, припадая на контрактуре, к лифту, и причитала: "Ну где же он может быть, с ключами?".

И слышно было, как разъезжались и съезжались механические двери лифта, и как он сползал, запечатанный, на привязи вниз, в шахту. Это было слышно, так как Манякин всегда заканчивал ругаться на ее последних причитаниях "где же он может быть, с ключами". На этих причитаниях соседки он умолкал всегда. Умолкал и прислушивался к звукам извне, умолкал, а потом говорил что-нибудь. Например:

- Я, - говорил, - на работу устроился.

А Сашка говорил:

- Ты?

- Ну, - говорил Манякин. - Клянусь честью. - И: - Как теперь протрезветь - просто не знаю. Я же, - говорил, - церковь строить устроился в бригаду, на жилмассиве "Ясень".

- Какую церковь? - наливал себе нехристь Сашка от удивления и от удивления же выпивал.

- Православную, - говорил Манякин. - Сначала - временного характера, ангар, одним словом, поставим - чтоб было людям, где помолиться. А то сейчас - негде. Священник по пятницам туда, на "Ясень" этот приезжает и, значит, под открытым небом службы проводит, и народ, значит, мерзнет под дождем и солнцем - как все равно на остановке. Ну, а потом, - говорил Манякин, впоследствии, церковь построим белокаменную, из красного кирпича. Имени Пантелеймона Целителя.

- Кто, - говорил Сашка, - "построим"?

- Мы, - говорил Манякин. - Кто же еще, как не мы?

- То есть ты, - говорил Сашка, - устроился церковь строить?

- Устроился, - подтверждал Манякин.

- А чего ты дома, - говорил Сашка. - И практически в положении риз?

- Так объем работ, - говорил Манякин, - отсутствует. Ангара на месте нету, кирпича - нету, место горисполком выделил, но не дал. А строителей уже наняли - поспешили. Вот мы и тут.

- Да, - говорил Сашка, - завалится ваша церковь. Как гараж у Федорука завалился.

- Гараж я не строил, - говорил Манякин. - При чем тут гараж?

Он садился по-турецки в красном углу и удивлялся, какое прямое отношение имеет упавший гараж Федорука к строительству в будущем церкви, а в недалеком будущем - ангара временного содержания, пригодного для служб, молитв и песнопений, а также для совершения обрядов венчания, крещения, отпевания и так далее. И во время его удивления приходил к ним священник Петр, то есть отец Петр, конечно. И Манякин у него спрашивал: