Из общественных групп Григорьева еще в конце 50-х гг. больше, чем все другие, привлекал круг Герцена-Огарева: "Веры, веры нет в торжество своей мысли, да и черт ее знает теперь, эту мысль. По крайней мере, я сам не знаю ее пределов. Знаю себя только отрицательно. Знаю, например, что мысль моя мало мирится хоть с мыслью Максима (т. е. Стеньки Разина или Емельки Пугачева), так же мало с слепым и отвергающим все артистическое социализмом Ч, с таким же тупым и безносым, да вдобавок еще начиненным всякой поповщиной социализмом славянофилов. Всего больше с мыслию Г". {Письмо к Е. С. Протопоповой от 26 января 1859 г. - Материалы, с. 239. Максим - Афанасьев, знакомый Григорьева, проповедовавший революционные принципы.}

Позднее, в начале 60-х гг., Григорьев сблизился с кругом Ф. М. Достоевского, вместе с ним создавал идеи "почвенничества", идеи синтеза патриархальности и европейской культуры, но Григорьев был настолько своеобразным и "строптивым", что и в близких ему кругах всюду находил чуждое, отталкивающее. В Герцене Григорьеву "претил" атеизм, в Достоевском черты "западничества", и т. д. Что же делать? В статье о "Горе от ума" (1862) Григорьев именно так и поставил вопрос: что же делать благородному человеку в условиях чужого мира, тем более - в условиях "темного царства"? И дал очень унылый ответ: "...герой или гибнет трагически, или попадает в комическое положение". {Время, 1862, Э 8, с. 50.} Поэтому и личные прогнозы Григорьева были достаточно драматичны: вначале - "Афонская гора или виселица", {Письмо к Е. С. Протопоповой от 19 марта 1858 г. - Материалы, с. 230.} затем - "либо в петлю, либо в Лондон, либо _что-нибудь_ делать". {Письмо к М. П. Погодину от 28 сентября 1860 г. - Егоров, с. 345.} Живая, энергическая натура не позволила Григорьеву превратиться в монаха Афонского монастыря; многие обстоятельства, внутренние и внешние, мешали переезду к Герцену в Лондон; петлю на себе он затягивал медленно, но верно бурными излишествами жизни, а "что-нибудь делать" ему было не так-то легко в России. Вот эта социально-мировоззренческая безысходность, ощущение черты, края жизни и могли стимулировать, подталкивать писателя на создание мемуаров.

Показательно, что время было не очень-то "мемуарное": как правило, всеобщий интерес к созданию и чтению воспоминаний, документов, собраний писем возникает по завершении какой-то эпохи, в относительно стабильной обстановке. В России такой период был чуть раньше, на закате николаевского режима и в первые годы после смерти Николая I, т. е. в середине 50-х гг.: литература дала тогда читателям основные части "Былого и дум" Герцена и "Семейную хронику" С. Т. Аксакова, а также обилие автобиографических повестей о детстве и юности. Но 1862-1864 гг., когда создавались мемуары Григорьева, были совсем не подходящими для подведения итогов и спокойного анализа: это годы ломки крепостничества, репрессивного подавления революционной ситуации в стране, польского восстания и его разгрома, интенсивнейшей журнальной борьбы в социально-политической сфере, экономической, философской, литературной... Было явно не до воспоминаний, когда каждый день сулил потрясающие неожиданности.

Но для социально-психологического склада Григорьева именно теперь наступило время... Он часто оказывался в положении фольклорного героя, который плачет на свадьбе и пляшет на похоронах, часто бесстрашно плыл "против течения", так и здесь он не колеблясь принялся за задуманное.

Замысел написать книгу очерков-воспоминаний впервые возник у Григорьева, очевидно, в Оренбурге, куда он попал после бурных перипетий за границей, после петербургских трехлетних мытарств и путешествия через всю европейскую Россию. В письме к H. H. Страхову от 19 января 1862 г. он поделился своим замыслом: "Провинциальная жизнь, которую наконец я стал понимать, внушит мне, кажется, книгу вроде "Reisebilder", под названием "Глушь". Подожду только до весны, чтобы пережить годовой цикл этой жизни. Сюда войдут и заграничные мои странствия, и первое мое странствие по России, и жажда старых городов, и Волга, как она мне рисовалась, и Петербург издали, и любовь-ненависть к Москве, подавившей собою вольное развитие местностей, семихолмной, на крови выстроившейся Москве, - вся моя нравственная жизнь, может быть... В самом деле - хоть бы одну путную книгу написать, а то все начатые и неоконченные курсы!". {Воспоминания, с. 491. Ср. с записью Григорьева студенческой поры: "Мне кажется, что до сих пор мало обращали внимания на путешествия. Рассказывая о том, что видел, передавая свои впечатления о виденном, человек дает догадываться о своих воззрениях: может быть, изуча внимательнее паломника Даниила, мы найдем в нем характер русских XIII столетия (Лекция Погодина, 1840 г, Окт. 10)" (Материалы, с. 312).}

Просьбы-"вызывания" M. M. Достоевского, о которых Григорьев пишет в своих воспоминаниях, наверное, относятся уже к возвращению Григорьева в Петербург летом 1862 г.: как видно, замысел расширился, и писатель решил начать с самого раннего детства.

"Reisebilder", упоминаемые Григорьевым в письме к Страхову, - это известные "Путевые картины" Г. Гейне. Воздействие метода и стиля гейневских очерков и мемуаров на европейскую литературу бесспорно, но меньше всего, пожалуй, они повлияли на автобиографическую прозу Григорьева: последнему была весьма чужда злая, разящая, разрушающая ирония Гейне, которую русский критик истолковывал как необычайно талантливую, имевшую законный успех благодаря "болезненной" эпохе романтизма, но иронию без основы, корней, без веры, так как автор - космополит и "вечный скиталец". {См.: Григорьев Ап. Генрих Гейне. - Рус. слово, 1859, Э 5, отд. III, с. 15-28. Лишь в ранней прозе Григорьева можно обнаружить прямые следы влияния Гейне. См.: например, почти гейневский стиль при описании детства Званинцева и Мари (повесть "Один из многих", с. 206-207).}

Можно говорить лишь о преломленном влиянии Гейне на григорьевскую прозу: Гейне, несомненно, оказал воздействие своими очерками и мемуарами на "Былое и думы" Герцена, а это произведение было явно в поле зрения Григорьева, когда он трудился над книгой "Мои литературные и нравственные скитальчества". П. П. Громов остроумно предположил, что "сам замысел книги во многом обусловлен полемическим заданием противопоставить изображению процесса идейного формирования под воздействием русской действительности борца-революционера, в "Былом и думах" совершенно иное освещение (в особой художественно форме, во многом близкой - хотя и в порядке отталкивания - к стилистике гениальной книги Герцена) того же или очень близкого отрезка русской действительности. Если вспомнить, что Григорьев в своих работах часто полемизировал с Герценом, то такая трактовка его художественных мемуаров может оказаться вполне правдоподобной". {Громов П. П. Аполлон Григорьев. - В кн.: Григорьев Ап. Избр. произв. Л.: 1959 (Б-ка поэта. Большая серия), с. 62-63.;}