- На что согласен? - еще бы, Раймон сразу не понял, он не слышал далекого гудения пламени, и потому смог позволить себе забыть, как доказывается такая истина. Каково испытание для нее.

- На ордалию, мессен. Я готов пройти испытание огнем.

(И скажи только, Пейре Бартелеми, что хоть единый миг в жизни ты не знал, что тебе однажды придется это сделать.)

- Пейре... - голос Раймона чуть дрогнул. Он любил своих провансальцев, как бы оно ни было, как бы ни оказывалось лучше и легче, он их, черт побери, любил. - Пейре, вы... уверены?

- Да, мессен.

Что ж поделаешь, если он коснулся истины, которой присягают только так. Огнем. То есть для Пейре - огнем. Для другого это могла бы быть вода. Или плети. А сурового, усмешливого фарисея по имени Савл за нее же пять раз по сорока били палками, а нежного Стефана, так сильно боявшегося боли забросали камнями. А апостола Варфоломея, Бартелеми... лучше не думать, что с ним сделали. Каждому свое. И не забывайте, что сталось с Первым изо всех, Которого прободили этим Копьем.

Пейре стоял так прямо, скованно, что даже не сразу понял, что происходит, когда граф Раймон заключил его в объятия. Это были не объятия отца - нет, так обнимают пехотинца, спасшего тебя в бою... Или труп пехотинца, спасшего тебя... все равно.

Объятия Раймона оказались крепкими, и Пейре чувствовал себя немного неловко. Но не сказал о том, продолжая стоять истуканом и глядя на полосу небесного огня. Ему было очень страшно.

- Идемте же теперь... Вы должны сказать об этом на совете баронов. Перед всеми вождями... и прелатами.

И пока Пейре шел за графом меж палаток, походных костерков, голодных часовых и перевернутых повозок, изо всех сил стараясь не чувствовать себя агнцем, ведомым на заклание, граф Раймон, то и дело взглядывая вверх, на раздирающий сердце закат (из золотого уже ставший багровым), заранее знал, что скажут прелаты и бароны. Толпа хочет крови, она ее получит. Немножко крови, и все снова спокойны. Хотя, возможно, Годфруа да Робер Фландрский скажут несколько незначимых слов против. Но скорее всего, не скажет никто.

Раймон встряхнул седой головой, изо всех сил стараясь не чувствовать себя тем, кто ведет агнца на заклание.

7. О том, как антиохийский священник получил свою награду во второй раз.

Ты Петр, камень. Камни не горят.

Скажи это себе сотню раз, поверь, что ты прав, и иди.

Пейре смотрел на пламя, и внутри у него что-то рушилось. Что-то, что рушится только однажды, и уже больше не восстанавливается никогда. Казалось, он выгорает изнутри.

Это было на рассвете - рассвет самое лучшее время для Божьего суда: небеса открыты, строгие праведники смотрят вниз сквозь прозрачный хрусталь, не давая свершиться неправде... И еще одна, более простая причина есть для Божьего суда на расвете: еще не жарко, вот, Колизей открыт, пока палестинское солнце не взяло полную силу.

Пейре смотрел только на огонь, но их жадные глаза - множество глаз, тысячи, тысячи глаз ждали, и Пейре это чувствовал кожей. Они смотрят, сказал ему его ужас, размером в целое небо, как сказал когда-то Моисею слишком большой голос, и Пейре, теряясь в голосе, растекаясь прочь из тела, взмолился, но не смог сделать это словами.

Это горящий куст, огонь похож на горящий куст. Купина. Тот самый, что сгорает сам в себе и не может сгореть, потому что он и есть Огонь. Сейчас Он заговорит со мной.

Но Он, конечно же, молчал.

Костер был разложен в долине, в стороне от лагеря, кольцом окружившего стены Архаса; костер цвел на самом дне долинной чаши, на дне потира, где должно было пресуществиться... Боже мой, я схожу с ума.

Вот и главный герой, тот, на кого собрались смотреть: Пейре, одетый уже не в свою бедную рясу - в тонкую полотняную рубашку до щиколоток, белую, с графского плеча; босой - его тонкие ноги, припорошенные темными волосками, кажутся почти коричневыми по сравнению с белизной камизы. Немного неправильной формы, сбитые стопы, на большом пальце - уже зажившая красноватая мозоль, оставшаяся после дальнего перехода в дурной обуви (посбивал обмотки о скалы Ливанских гор...) А в руке этого юноши - хотя он и старше, чем кажется на вид - в руке зажато мертвой хваткой, кажется - и убей его, не выдернешь из закостеневшего кулака этого длинного, неровного куска железа, наполовину обернутого в светлый шелк.

Так вцепился Пейре в свою ношу, что насквозь пропотела тонкая ткань от жара его повлажневшей руки; и чувствует он, как слабо - будто тонкая ниточка пульса - начинает дрожать в его руке Святое Копье. Железо словно стало очень теплым (нагрелось от человеческой ладони? Живой крови? Живой... Крови?)

Пейре не расслышал, что крикнули ему из толпы. Высокий, срывающийся голос. И не расслышал, что ответил на то епископ Нарбоннский, хрипло, словно старый ворон каркнул... Он так погрузился в слушание легкой - но, Господи, кажется, истинной пульсации копья, что...

(Ну же, ну! Решайся!)

Недавно еще, когда он шел через эту густую толпу меж двумя епископами, не то конвоирами (а не все ли равно, слово "епископ" значит "надсмотрщик, блюститель") - это был почетный эскорт, а не чтобы Пейре, к примеру, не убежал; эта смерть, эта ордалия, чем бы она ни оказалась - торжество, коронация, венчание... Кто подержит венец? Кто подержит мне венчик?.. О, когда Пейре шел через густую, расступающуюся перед ним, как тесто под ножом, толпу (и как тесто же смыкалась она обратно за его спиной) - он слышал шепот, шелест, обрывки речи, они летели за ним, не складываясь в слова. (Это анти... Антиохийский... ...хийский священн... Идет антиохийский священник... это он... он идет...) Это я, отстраненно подумал Пейре, как о ком-нибудь другом, это меня теперь так называют, Антиохийский священник, так смешно, ведь я из Тулузы, из Розового Города, но об этом больше не знает никто... И на миг ему показалось невозможным, совершенно лишенным смысла, что его плоть может умереть. Вернее, что может умереть, распасться кусками горелого мяса Антиохийский священник, а про себя (кого? Кто ты? Что ты здесь делаешь? Ступай домой...) он давно забыл. Еще тогда, в Сен-Сиприене, и не забудьте, мессены - дрова-а, дрова-а. Это только дрова. Я тут ни при чем.