- Не стоит вам забывать, любезный Эсташ, что без помощи моих людей никогда бы не была удержана Антиохия, и стала бы она склепом не только для вас, но и для всего нашего похода. Это был именно мой человек, священник из Марсальи, кто обрел Святое Копье, даровавшее нам победу...

Сказал - и сразу понял, что напрасно сказал. Слишком нехорошо заблестели глаза у баронов и прелатов, и даже верная поддержка - епископы Лодева и Нарбонна - что-то переглядываются, на блестящих от пота лицах странное выражение. Будто бы паленым запахло в просторном Раймоновом шатре.

Святое Копье...

Святое Копье?

А что, мессиры, где же в конце концов это чудодейственное Святое Копье? Или его чудодейственность, как сказал бы рыцарь Рожер из Таренты, родич князя Гвискара, была несколько... ха... ограничена? Панацея лишь на один раз?

И именно от клирика - нормандца Арнульфа де Роола, того самого, у которого длинное лицо - как морда лисицы, первый раз пришли, произнесенные вслух, те слова. Те самые, которых уже ждал и боялся граф Раймон.

- Вот именно, сир, что же о вашем чудотворном Святом Копье?..

...Конечно же, они усомнились. Человек - тварь неверная. Ей одного-единственного чуда мало, чтобы в чудеса уверовать. Замутненный нечистым, разум столь же быстро забывает чудеса веры, сколь упорно жаждет и ищет все новых и новых подтверждений; стоит остыть последним красным головням, и холодная зола делается ядовитой... особенно для тех, с кем это чудо приключилось. Если тот, конечно, и сам не усомнился. Тогда ему-то и есть холоднее всех.

Пока что холодней всех было графу Раймону, большими шагами двигавшемуся в сторону палаток и обозов своего клира. Только что ему одному пришлось принять на себя прорыв огромнейшей плотины недоверия, оказывается, уже давно подгнившей среди воинства пилигримов. Почти в открытую его обвинили во лжи и подлоге; кроме одного лишь Годфруа, не считавшего себя вправе придавать своим сомнениям облик истины, почти каждый барон с нехорошим огоньком в глазах не преминул спросить, не иссяк ли запас чудесности в Святом Железе - а коли так, что заставляет Раймона потеть под стенами Архаса, если можно просто броситься вперед, воздев святую реликвию впереди войска?..

И чувство, клокотавшее сейчас в оскорбленном сердце графа, пожалуй, было гневом. Но гнев этот, как ни странно, не имел отношения к строптивым и недоверчивым баронам (видит Бог, на их месте Раймон мог бы сказать то же самое). Нет, граф гневался сейчас на того, кто едва не поставил его снова на это ненавистное место покаянника, на кого он только что перекладывал всю вину с не меньшим пылом и искренностью, чем некогда ратовал за его же правоту: он гневался на Пейре Бартелеми.

Маленький человек, бедный священник. Довольно-таки ловко устроился Пейре: кто на этом проклятом совете смог вспомнить его имя? Нет, все обвиняющие персты устремились на сеньора: "Найденное вами Копье"... "Эта ваша реликвия, сир..." Да нет же, сеньоры, я, как и вы, некогда поверил другому человеку. И пусть тот, другой, отвечает за растраченную чудесную силу Железа; пусть он и объяснит вам, если сумеет, почему бы не понести Копье впереди войска на следующем штурме Архаса. Если сумеет. И уж он у меня сумеет.

Пейре Бартелеми проводил нечаянно выпавшее свободное время меж обедней и вечерней самым приятным образом: он спал. Лежал в палатке (да, палаточка не графский шатер - низко натянутый кусок холстины, где вплотную умещались восьмеро бедных клириков) и сладко спал, видел во сне Розовый Город, Розу Городов, хотя темная ткань палатки нагрелась, создав внутри подобие пещи огненной. Той самой, где распевали гимны трое библейских отроков.

Раймону пришлось встать на четвереньки, чтобы вползти в низкое обиталище бедняков; из-под буроватых подолов виднелось сразу пять ног спящих (интересно, почему хотя бы не шесть?) - и граф Тулузский, не в силах долго размышлять, какая из них принадлежит искомой личности, предпочел изрядно громко и гневно воззвать:

- Пейре Бартелеми!

Одна из ног немедленно дернулась, втянулась глубоко под черную рясу; но приподнявшийся на локтях парень был вовсе не Пейре. Совершенно незнакомое лицо, худое и усталое.

Однако неизвестный монашек быстро сообразил, что к чему, почтительно улыбнулся графу и сильно пхнул в спину свернувшегося рядом, спавшего в позе ребенка в утробе матери. Пейре, выдернутый из нежных объятий рассветного Rose des villes, встретился взглядом с сумрачным Раймоном и без единого слова протеста последовал за ним - проще говоря, пополз наружу, стараясь не толкнуть по дороге никого из спящих.

Разговор графа и священника, состоявшийся у обоза с передвижной часовенкой, был очень коротким. Над дразнящим своей неприступностью Архасом разливался потрясающий палестинский закат - все оттенки крови и роз, и окситанских маков, и жидкого золота плавящейся жары, и - наискось через все небо - полоса трепещущего огня...

- Пейре, они ропщут о Копье. Что вы намерены...

И ни одного вопроса, почему это именно Пейре должен быть намерен что-либо делать теперь, после того, как Святое Железо, отлученное от его жаждущих рук, воссияло уже для всех, пусть даже и влекомое вперед как сокровище Сен-Жилльского дома. Пейре сморгнул - закат невыносимой красотой резал его еще непроснувшиеся глаза.

- Они сомневаются. Чем вы могли бы доказать?..

(Вот, сынок, видишь. А ты думал - все для тебя уже кончилось, сказал где-то далеко-далеко, за безветреным взмахом закатной ризы, апостол Андрей, человек в белом, держащий сети в смуглых руках, сети, где блестели уловленные рыбы, бывшие во сне всеми нами. Ты еще должен сделать кое-что... Ради Святого Копья. И ты знаешь, как это можно сделать. Радуйся, ты еще можешь послужить.)

- Хорошо, мессен, - не слыша собственного голоса, проговорил Пейре, и глаза его бешено слезились - не от заката, нет, от другого пламени. Дрова-а, дрова-а, как говорил, посмеиваясь, его отец в запредельно далеком мире розовой Тулузы. Пейре сморгнул еще раз, чтобы перестать видеть горящий дом, метель искр, ломающиеся посредине черные балки. Матушка, Аламанда, Боже мой.

- Хорошо, мессен, я согласен.