С горьким чувством унижения он снова и снова проклинал свою незадачу надо же было повстречать этого человека в лавке закладчика. Утешало его только добровольное признание мистера Тигга в том, что он разошелся со Слаймом: таким образом, размышлял Мартин, о его делах по крайней мере не будут знать родственники, при одной мысли о такой возможности он мучился от стыда и оскорбленной гордости. Рассуждая здраво, было гораздо больше оснований считать всякое заявление мистера Тигга вымыслом, чем давать ему хотя бы малейшую веру: однако оно казалось вполне возможным, если припомнить, на чем основывалась близость между этим джентльменом и его закадычным другом, и предположить, что мистер Тигг повел дело самостоятельно, пользуясь кругом знакомых мистера Слайма; во всяком случае, Мартин так надеялся, а это само по себе немало.

Первым его делом было, обзаведясь деньгами на самое необходимое, оставить за собой койку в харчевне, впредь до дальнейшего уведомления, и написать Тому Пинчу официальное письмо (зная, что его будет читать Пексниф) с просьбой переслать его платье в Лондон с дилижансом и оставить в конторе до востребования. Приняв эти меры, остальные три дня, пока не прислали сундук, Мартин наводил справки о пароходах, отправляющихся в Америку, заходил в конторы судовых агентов в Сити и подолгу простаивал около доков и верфей, в смутной надежде наняться на отплывающий корабль клерком или судовым кладовщиком - присматривать за чем-нибудь или за кем-нибудь, лишь бы это помогло ему получить бесплатный билет. Однако вскоре он обнаружил, что наняться на такое место нет возможности, и, опасаясь последствий вынужденной задержки, составил краткое объявление и поместил его в самых распространенных газетах. Питая смутную надежду получить на свое объявление не меньше двадцати или тридцати ответов, Мартин тем временем сократил свой гардероб до самых минимальных размеров, какие допускались приличиями, а остальное снес в разное время к закладчику для превращения в деньги.

И даже самому Мартину было странно, очень странно, как, быстро и незаметно шагая со ступени на ступень, он утратил свою щепетильность и чувство собственного достоинства и стал ходить к закладчику, не терзаясь сомнениями, которые всего несколько дней тому назад жгли его как огнем. Когда он шел к закладчику в первый раз, ему всю дорогу казалось, будто каждый встречный подозревает, куда он идет; а на обратном пути - будто вся толпа, валившая ему навстречу, знает, где он побывал. А теперь проницательность прохожих нимало его не беспокоила. В начале своих скитаний по унылым улицам он старался подражать твердому шагу человека, у которого есть какая-то цель, но вскоре усвоил себе небрежную и развинченную походку вялой праздности, научился стоять на углу, покусывая соломинку, прохаживаться по одному и тому же месту и с печальным равнодушием глядеть в окна одних и тех же лавок по пятьдесят раз на дню. Сначала он выходил из своего жилища с неприятным чувством, что за ним наблюдают, хотя бы это были случайные прохожие, выходящие поутру из пивной, которых он никогда раньше не видал и, по всей вероятности, никогда больше не увидит; теперь же, уходя или приходя, он не стеснялся постоять в дверях трактира или погреться на солнце, ни о чем не думая, прислонясь к деревянному столбу, усаженному сверху донизу колышками, на которых, словно на ветвях дерева, висели пивные кружки, И всего только за пять недель он спустился на самую нижнюю ступень этой высокой лестницы!

О моралисты, толкующие о счастье и чувстве собственного достоинства, якобы доступных человеку на любой ступени общества и озаряющих каждую песчинку на уготованной для нас господом богом торной дороге, которая так гладка для колес вашей кареты и так неровна для босых ног, - подумайте, глядя на быстрое падение людей, когда-то уважавших себя, что на свете прозябают десятки тысяч неутомимых тружеников, которые в этом смысле никогда не жили и не имели возможности жить! Идите, о вы, что так спокойно полагаетесь на слова псалмопевца, который когда-то был молод и лишь в старости настроил свою арфу, который не видел праведников покинутыми и своих потомков просящими хлеба; идите, о вы, учащие довольствоваться малым и гордиться честностью, в шахты, на фабрики, на заводы, в кишащие всякой скверной бездны невежества, в глубочайшие бездны человеческого унижения и скажите: может ли чье-либо здоровье процвести в воздухе настолько затхлом, что он гасит яркое пламя души, едва оно возгорится?! О вы, фарисеи христианской науки девятнадцатого столетия, вы громко взываете к человеческой природе, - позаботьтесь же сначала, чтобы она стала человеческой! Берегитесь, как бы она не превратилась в звериную природу, пока вы дремали и целые поколения были погружены в непробудный сон!

Пять недель! Из двадцати или тридцати ответов, которых он ждал, не пришел ни один. Его деньги - даже добавочная сумма, которую он собрал, продав лишнее платье (очень небольшая, ибо платье покупают задорого, а продают задешево), - быстро таяли. Но что же он мог сделать? По временам это его так мучило, что он выбегал из дома, даже если только что вернулся туда, и снова шел в какое-нибудь место, где уже побывал двадцать раз без успеха. По годам он давно уже не годился в юнги, по совершенному отсутствию опыта его нельзя было принять в простые матросы. Кроме того, его платье и манеры, к несчастью, не позволяли предложить ему такую должность; и все же он домогался ее, ибо если в его расчеты и входило высадиться в Америке совершенно без денег, то у него теперь не хватило бы даже на проезд и на самое скудное питание в пути.

И за все это время - такова уж человеческая натура - он ни разу не усомнился и, напротив, вполне был уверен, что совершит великие подвиги в Новом Свете, стоит только ему туда попасть. Чем более плачевными становились его обстоятельства и чем дальше ускользала возможность уехать в Америку, тем больше он убеждал себя, что это единственное место, где он может достигнуть любой высокой цели, и тем больше его терзала мысль, что другие его опередят и осуществят его заветные помыслы. Он часто думал о Джоне Уэстлоке, и, помимо того, что везде и всегда его искал, он даже ходил три дня по Лондону, только для того чтобы встретить Джона. Однако, хотя ему это не удалось и хотя он не посовестился бы занять у Джона денег и верил, что тот не отказал бы ему, он никак не мог заставить себя написать Пинчу и спросить, где живет его друг. Ибо, хотя, как мы видели, Мартин и любил Тома по-своему, он не допускал и мысли, что может принять от Тома (которого считал неизмеримо ниже себя) какую-либо помощь на пути к успеху; его гордость так возмущалась подобным предположением, что даже и теперь останавливала его.