Я попыталась вообразить себе каких-нибудь мальчиков и стариков и шахматные доски в избах, но мне это не удалось. Рука машинально чертила слитные формы: "неотъемлемый элемент" и "средство культурного воспитания". Значки. Термины. За ними ни избы, ни сугроба... Я отложила газету.

А может быть я потому ничего не могу узнать никогда из газет, что, в сущности, хочу узнать только одно, а про это одно там как раз не пишут?

- Весною все-таки в санатории лучше, - сказала темноглазая дама, принимая от Билибина карты (он сдавал) - нет, не говорите, веселее все-таки, когда тепло. Каждую весну я чувствую, как во мне, вместе со всей природой, пробуждаются какие-то буйные силы...

Шея перестала казаться мне трогательной. Просто белая шея. Зато кинорежиссер очень оживился.

- В самом деле? - спросил он с интересом. - Что же именно вы чувствуете каждую весну?

Дама, сидящая возле приемника, повернула регулятор и приемник резко взвыл, как сирена. - О, Боже! - вскричал Ладо. - Не трогали бы лучше, если не умеете!

Я развернула "Литературную газету". Билибин собирал карты. Видимо, они кончили играть. "Советская литература на подъеме" - прочитала я заголовок на первой полосе.

После списка "произведений, любимых народом", "обладающих огромной силой воздействия", я прочла абзац о Пастернаке, который чуждается великих свершений народа и предпочитает заниматься самокопанием.

- Ну, вот, видите, кроме карт теперь и делать нечего, - говорила капризно темноглазая дама, - а весною - красота.

- Вы редко заглядываете в гостиную, - вкрадчиво сказал мне Билибин, поблагодарив партнеров и придвигая стул ко мне. - Все норовите в свою комнату пробежать побыстрее мимо нас, грешных. Нелюдимка.

Желтые глаза посмотрели на меня зорко, приметливо, как окликнули взглядом. Но в следующее мгновенье мне опять показалось, будто они закрыты.

Я объяснила, что работаю над очень трудоемким переводом, да и гулять мне доктор велит побольше, да и процедуры отнимают время. Просто некогда сидеть в гостиной.

- Но вы и гулять норовите все одна и одна, - сказал Билибин. - Вот, если вы вправду не избегаете нас, возьмем с собой нашего славного Сергея Дмитриевича и пойдемте после ужина все вместе. Хорошо?

Нечего делать, после ужина мы так и отправились всем столом: Билибин, журналист и я... Вот, оказывается, чья была щегольская палка с набалдашником в виде волчьей головы и роскошная шуба с воротником из выдры: журналиста. Я много раз смотрела на нее, одеваясь, и думала: чья бы это? Вот он, значит, какой!

Мы зашагали по широкой асфальтированной дороге, потому что только вдоль дороги горят фонари. Было холодно, мы спускались с горы к ручью, взявшись под руки, Тихо, снежно, по-деревенски мирно - и только тиканье электростанции казалось неуместно городским. Но скоро я перестала его слышать. Тишиною были одеты темный лес вдоль дороги, овраг внизу, сверкающие звезды вверху. Мы шли в ногу по склону горы, стараясь не поскользнуться, спускаясь все ниже и ниже, все ближе и ближе к ручью. Мне хорошо было шагать с ними в лад, прятать зябнущие руки под их рукава и слушать их медленное тихое переговаривание. "Спички не забыли?" "Говорят, завтра приедет много народу, мне Людмила Павловна сказала". "И будут пробовать нового повара". "Ну, надеюсь, крем, а не повара". Молчание снега, деревьев, неба было такое властное, что сначала и нам хотелось молчать, или, если говорить, то мало и тихо. "У вас ноги не мерзнут?" Деревья подступали к дороге темным, высоким, нестройным строем. Сплошная стена елей, а над ними - блестящая луна.

- Смотрите, могила, - сказал журналист и легко перепрыгнул через канаву, поближе к лесу.

Мы с Билибиным остановились.

Сергей Дмитриевич наклонился и тронул рукою - будто погладил по спине белый, аккуратно прикрытый снегом, невысокий, овальный холмик.

- Здесь были большие бои, - сказал Билибин. - Зимою сорок первого... За столиком у окна сидит еврейский поэт с орденами, за третьим столиком. Видали? Такой седоватый, плотный. Векслер. Он здесь воевал, немцев выбивал из Быкова.

Мы постояли. Маленький холмик, прикрытый снегом, белел перед нами. Журналист перепрыгнул через канаву на дорогу обратно и снова взял меня под руку. Мы пошли дальше в полутьме, к которой уже привыкли глаза.

Под ногами застучал мост. На перилах ровненько и аккуратно длинной пухлой полосой лежал снег.

- Прислушайтесь, ручей слышен, не замерз, - сказал журналист.

Мы остановились. Я высвободила руки из-под их рукавов. Мы, каждый порознь, подошли к перилам.

- Нет, не слышен, - сказал Билибин.

- Нет, прислушайтесь, слышен, - упрямо повторил журналист.

Я прислушалась. Жаль было портить скатертку снега, но журналист уже все равно положил на перила палку и я решилась испортить снег локтем. У журналиста, когда он, прислушиваясь, снял для чего-то очки, лицо оказалось доброе, ребяческое - словно и не его были эта фатоватая шуба и палка.

- Да, слышу, - сказала я.

- То да, то пропадает, - согласился Билибин. - Постоим немного.

Мы стояли, глядя на лес и друг на друга, слушая стук электростанции и пробивающийся сквозь него детский говорок ручья.

- Что сегодня у нас в газете? - спросил Сергей Дмитриевич. - Вы, кажется, читали? А я не посмотрел. Как отдых развращает! Собственную свою газету не читаю. Уже дней десять, честное слово.

- Ничего особенного, - ответила я. Мне подумалось, что дело тут, пожалуй, не в отдыхе. Присутствие леса, снега, елочки на пригорке - вот что запрещает читать газеты.

"- При музыке!" - вспомнилось мне.

- Кажется, Пастернака опять пробрали, - как бы в ответ на эту строку произнес Билибин. По его неопределенной интонации нельзя было понять, одобряет он, что поэта пробрали, нет ли.

- Кто? - спросил журналист.

- Не припомню фамилии. Цитирует стихи и говорит, что непонятно.

- И на самом деле он как-то очень непонятно пишет, - с мягким укором сказал журналист. - Мне недавно жена вслух читала, так мы смеялись даже: ничего не понять. Как-то очень негладко у него получается. А уж если мы не понимаем, мы! то как же народу? - Он помолчал укоризненно. - Конечно, кто спорит, Пастернак очень талантлив, и аллитерации и форма красивая и все такое - но о смысле не думает. Заумь. Прочитайте хоть вот здешним девушкам Ане, Лизе - из Быкова или Кузьминского: они ничего не поймут.

- Да, конечно, - быстро согласился Билибин.

Я заговорила не сразу. Мне надо было справиться с дыханием. Мне уже ненавистны были и добрые близорукие глаза журналиста и осторожный голос Билибина и то, что мы только что вместе молчали.

- А Баратынского, вы думаете, они понимают? - стараясь говорить медленно и тихо, сказала я. - Девушки из деревни Быково? А Фета? Вряд ли, ведь стихи для них совсем непривычная форма мышления. Что же, выбросим и классиков наших, немцам подарим их, что ли!? Потому что их не понимают Аня и Лиза, которые только вчера научились читать... И которых воспитывают на Долматовском... А вы-то сами понимаете так называемых классиков - Пушкина, например? Вряд ли, просто привыкли со школьных лет думать, что он понятен... - Я не глядела на своих спутников и обращалась куда-то в пространство. - И почему мы воображаем, что способны всегда и во всем понимать поэта? Ведь он впереди нас. Он создан этим лесом, этим языком, этим народом и послан далеко вперед. Так далеко, что исчезает из глаз пославших. А наше назначение, тех, кто умеет читать, по мере сил своих стараться понять его и, поняв, донести это счастье до Ани, до Лизы... Мы же уклоняемся от своего долга и предаем... поэта и Аню... которая, поняв, могла бы стать выше себя... не она, так дети ее... Мы гордо говорим "не понимаю!" - а чем тут, собственно, гордиться? "Надо быть заодно с гением", - писал Пушкин.

Я повернулась и одна пошла в гору. Все это как будто давно готовое бурлило у меня внутри и вдруг вылилось наружу от слов журналиста: "мы с женой читали вечером и смеялись". Столько самодовольства в этом "мы с женой"! Сотрудник "Литературной газеты" - тоже мне - ценитель поэзии! Мне было тяжко дышать от злости и от подъема. Я остановилась, чтобы подождать своих спутников и перевести дух. Издали я видела большие темные фигуры, медленно, словно в темной воде, двигающиеся ко мне от моста. Наверное, оставшись одни, без меня, они пожали плечами и улыбнулись друг другу... Минуту назад смолчать мне казалось постыдной предательской трусостью, а сейчас уже стыдно было своих неумеренных слов. С кем я говорю! Чужие люди. Что это меня понесло откровенничать!