Обычно я ложусь в пять утра и поднимаюсь к полудню. Но бывает и по-другому. За долгие месяцы похода мне так и не удалось войти в какой-либо ритм.
Чаще всего я додремываю последний сон в ожидании ревуна, собирающего людей на всплытие. Под бодрящую трель встаешь одним махом, как под звонок будильника: ноги в тапочки - и в центральный пост. Не беда, что на тебе одни трусы да майка, - в тропиках это форма одежды, в которой ходят все от командира до трюмного.
Утренний туалет прост до предела: полотенце на плечо, пузырек с шампунем в руку и в умывальник. Мыльницы на подводных лодках не приняты, шампунь специальный - для морской воды. Умываться пресной непозволительная роскошь. Иногда подъем проходит, как в старом барском доме: легкий стук в дверцу каюты:
- Товарищ капитан-лейтенант, стол накрыт!
Представляешь с закрытыми глазами: почтенный мажордом зовет к роскошно накрытому столу на двенадцать кувертов, где уже собрались благородные мужи и прелестные дамы...
Открываешь глаза: вместо седин почтенного мажордома абсолютно круглая и стриженная под ноль башка вестового Шуры Дуняшина в грязноватой "разухе" - некогда голубой майке - она вместе с трусами и носками выдается раз в десять суток, а потом все это поступает мотористам в качестве ветоши. У Шуры, баловня судьбы и личного врага помощника, у которого он состоит в приборщиках каюты, обаятельнейшая улыбка - от уха до уха. Если можно бравого солдата Швейка представить в матросской робе, то это и будет Шура Дуняшин, славный сын славного города Измаила. Он ниспослан нам свыше, чтобы жизнь на подводной лодке не казалась нам пресной, как вода из расходной цистерны...
- Товарищ капитан-лейтенант, стол накрыт.
- Спасибо, Шура. Я не пойду.
А пока можно ещё покемарить.
Похоже, погружаемся. ...Свищет в цистерны вода. Беспечное покачивание на волне сменяется целеустремленным движением вниз, вниз, вниз - вглубь, вглубь, вглубь. Все вещи замерли, точно оцепенели от гипноза глубины: дверца шкафчика не бьется, посуда в буфете кают-компании не гремит. Отсек наливается тишиной, глухой до жути после клохтанья дизелей и плеска волн в борта. В минуты погружения превращаешься в очень чуткие живые весы: ощущаешь десятые доли градуса любого дифферента. Некая тяжесть, будто ртуть, переливается то в ноги, то в голову, пока, наконец, лодка не выравнивается и не наступают обманчивые твердь и покой.
На столе у меня - китайский бурханчик с качающейся головой, поклоны и наклоны которой отмечают крены и дифференты корабля. Должно быть, сейчас голова божка запрокинулась за спину - дифферент заложили такой, что пятки мои уперлись в носовую переборку. Не иначе на рулях глубины Комлик - самый молодой "горизонтальщик". Нет ничего тоскливее, чем уходить на глубину с такой крутизной - одному - в темноте и гробовой тишине. В такие минуты родная каюта, дарующая столь драгоценное в отсечной тесноте одиночество, кажется склепом. Она так мала, что в ней можно или сидеть, или лежать. Она похожа на берлогу под стволом поваленного дерева: "ствол" - толстенный извив вентиляционной магистрали - проходит по подволоку (по потолку, сказали бы люди, не знакомые с флотской жизнью). А круглый свод борта усиливает впечатление ямы. С подволока, словно мухоморы, свисают красные вентили аварийной захлопки и аварийного продувания балластной цистерны.
Неужели здесь мне придется провести последние часы жизни, если подлодка затонет? Но ведь почти в таком же стальном гробу прощался с белым светом мой коллега на С-80. Говорят, они протянули почти трое суток... Но нам это в Средиземном море не грозит. Тут километровые глубины. Если что, все будет кончено враз, в считанные минуты, как на К-129...
Нервы, нервы... На шестом или на седьмом месяце автономного плавания они неизбежно дают знать о себе. К черту загробные мысли! Лучший способ от них избавиться - пройти по отсекам, "выйти на люди".
Я натягиваю китель, нахлобучиваю пилотку...
Пригнувшись, вытискиваюсь из каютного проемчика в низенький тамбур, который отделяет каютку старпома, отодвигаю дверцу с зеркалом и выбираюсь в средний проход.
Изнутри подводная лодка похожа на низенький тоннель, чьи стенки и своды в несколько слоев оплетены кабельными трассами, обросли приборными коробками и вовсе бесформенной машинерией. Механизмы мешают распространяться свету плафонов, и оттого интерьер испещрен рваными тенями и пятнистыми бликами. У носовой переборки, в полумраке, словно красная лампада, тлеет сигнальная лампочка станции ЛОХ - лодочная объемная химическая система пожаротушения.
Когда-то на первых русских лодках в центральном посту вот так же алела пальчиковая лампа перед иконкой Николая-чудотворца - покровителя рыбаков и моряков. Но у подводников есть свой святой - праведник Иона, совершивший, как известно, подводное путешествие во чреве китовом.
Красная "лампада" посвечивает другому Ионе - Ионе Тодору, вахтенному электрику второго отсека. Завидев меня, он приподнимается из укромного местечка между командирской каютой и водонепроницаемой переборкой носового торпедного отсека.
- Тарьщ-кап-нант, вахтенный электрик матрос Тодор!
- Есть, Тодор. Как плотность?
С легким молдавским акцентом Тодор сообщает плотность электролита в аккумуляторных баках. Я щелкаю выключателем аварийного фонаря - горит. На этом "официальную часть встречи" можно прервать. Я - замполит, и от меня, кроме вопросов по службе, всегда ждут чего-то еще. Старпом называет такие мои вылазки - "поговорить с матросом на сон грядущий о любимой корове, больной ящуром". Тодор - бывший виноградарь, и мы действительно говорили с ним когда-то о страшной болезни лозы - филлоксере. Это было давным-давно ещё в самом начале похода. С того времени мы успели с ним вот так мимоходом, накоротке - переговорить об Ионе Друцэ и Марии Биешу, о Кишиневе, о коньяке "Калараш", о мамалыге, о Котовском, о Маринеско, о том, что молдавское "лареведере!" очень похоже на итальянское "арриведерчи!", о битве при Фокшанах, о цыганах, что "шумною толпой по Бессарабии кочуют", о...
Он один молдаванин в экипаже, и я знаю, как приятны ему эти беглые напоминания о родине. В Молдавии я никогда не был. Мне рассказывала о ней мама, которая начинала там врачом-эпидемистом... И без того скромные мои знания о "солнечной Молдове" давно иссякли. Тодор ждет. Ну что я ещё скажу?! Не повторять же снова об этой проклятой филлоксере?! Тодор сам приходит на помощь:
- Товарищ капитан-лейтенант, не слышали в "Последних известиях", какая там погода у нас?
Ну как ему скажешь, что не слышал?!
- Слышал. Сухо. Безоблачно. Температура - около тридцати.
Тодор светлеет:
- Как всегда! У нас всегда так!
Я заметил, с каким вниманием слушают в отсеках сводку погоды в "Последних известиях". И в самом деле, услышишь, что в Москве оттепель, ветер слабый до умеренного, гололед - и будто клочок письма из дома получил. Трудно ли представить себе московский гололед?
"С огнестрельным оружием и зажигательными приборами вход в отсек категорически запрещен!" Медная табличка приклепана к круглой литой двери лаза в носовой торпедный отсек. Оставь огниво всяк сюда входящий. Всяк сюда не войдет. В рамочке на переборке - "список должностных лиц, которым разрешен вход в первый отсек при наличии в нем боезапаса". Список открывает фамилия старпома, за ней - моя.
Первый отсек самый большой - он протянулся во всю длину торпед, и оттого, что передняя его стенка скрыта в зарослях трубопроводов и механизмов, замкнутое пространство стальной капсулы не рождает ощущения безысходности. Ему не может здесь быть места хотя бы ещё и потому, что сам отсек задуман как убежище: над головой - торпедопогрузочный люк, через который, если лодка не сможет всплыть, выходят на поверхность точно так же, как и через трубы носовых торпедных аппаратов. Это двери наружу, врата исходов.
На настиле между стеллажными торпедами меня встречает вахтенный отсека старшина 1-й статьи Ионас Белозарас. Опять Иона!.. Белозарас отличник боевой и политической подготовки, отличник Военно-морского флота, специалист 1-го класса, командир отделения торпедистов, групкомсорг, помощник руководителя политзанятий.