От Нечаева за эти годы - ни письма, ни звонка, Саша тоже не пишет, только раз в две недели звонит по телефону, судя по ее словам и бодрому голосу, у них с Борисом все хорошо, у Бориса заказов по горло, стало быть, и с деньгами все в порядке; внучки - у нее родилась вскоре после отъезда двойня, девочки,растут не по дням, а по часам, но, когда она привезет их показать деду, сказать нельзя, слишком еще маленькие, пусть пока любуется на их фотографии: толстощекие, большеглазые, неотличимые одна от другой, со смышлеными, сияющими улыбкой лицами. Рэм Викторович поместил фотографии за стекла книжных полок, для одной купил рамку и поставил ее на свой письменный стол.

Впрочем, за работу Рэм Викторович садится теперь не часто, а сев и включив компьютер, упирается без мысли взглядом в фотографии внучек или просто в окно - белое за ним сменяется зеленым, потом желтым и багряным, чтобы снова все покрылось снегом, мельтешат одно за другим времена года,- и, просидев так час за часом, не притронувшись к клавишам компьютера, выключает его, идет на кухню, готовит из полуфабрикатов обед, ест, моет посуду, в любую погоду выходит на прогулку, правда, не более чем на полчаса, потом усаживается к телевизору и - так же бездумно, как смотрел за окно,- просиживает перед ним допоздна, переключая кнопки на пульте, не досмотрев ни одной передачи до конца.

Ирина после краха всего, на что она положила полжизни, всех своих парткомов, пленумов и совещаний партактива, отнюдь не канула на дно, не ушла в тень, напротив, Рэм Викторович чуть ли не каждый вечер видит ее в последних известиях выступающей с трибуны Верховного Совета, а когда и тот приказал долго жить, на заседаниях Думы. Кто-то из бойких журналистов назвал ее даже "Жанной д'Арк непримиримой оппозиции". Одевается она все по той же партийной непреходящей моде: строгий темный жакет, прямая юбка, белая блузка с чем-то средним между бантом и галстуком бабочкой. Рэм Викторович звонит ей под Новый год и - без задней мысли тем уязвить ее - первого мая и седьмого ноября, она холодно благодарит его и справляется о его жизни, но таким тоном, будто именно он и давешний их разрыв послужили первопричиной последующей катастрофы, ввергшей в пропасть всю страну.

Первые годы после смерти Ольги он нетерпеливо дожидался - будто это был его последний долг перед ее памятью - появления Исая Левинсона и, сидя за столом, невольно поглядывал на верхнюю, под самым потолком книжную полку, где за Брокгаузом и Эфроном была укрыта от посторонних глаз папка с бумагами, которые оставила ему для Левинсона Ольга. И всякий раз ловил себя на ядовито жалящем воспоминании, как он так же не мог отвести глаза от верхней полки стеллажа в кабинете покойного тестя, за никому не нужными медицинскими книгами которого прятал от греха подальше свою "записку". Однако и это воспоминание год от года тускнеет, блекнет, но забыть его совсем он не может да и не хочет, пытаясь себя уверить, что нежелание это способно, пусть и с натяжкой, сойти если и не за по доброй воле покаяние, так хоть за запоздалую явку с повинной, дающую некое гипотетическое право на отпущение грехов.

Левинсон так и не объявился, но Рэм Викторович не стал доставать с полки предназначенную Исаю папку - хранить ее было уже неопасно, а уничтожить он не решался: все-таки это было последнее, что связывало его с памятью об Ольге.

Он ни разу не съездил на могилу Ольги да и не знал, где она похоронена, и узнать было не у кого. Как не ездил и на могилу Анциферова в Переделкино - и Ольга, и Анциферов, и Нечаев остались в прежней его жизни, путей вспять он не знал и не искал: зачем?..

Присутственный день в институте был пятница, он не пропускал ни одной, но в этот раз прособирался и опоздал на последнюю до перерыва электричку, теперь жди ее невесть сколько и все равно на заседание опоздаешь. Он присел на скамейку, раздумывая - ждать или не ждать.

Он и не заметил, как собака подошла к скамейке, присела на задние лапы, вежливо подобрав под себя хвост, и уставилась на него не мигая - без подобострастия и ожидания ласки или хотя бы подачки: просто сидела напротив и не сводила с него внимательного и доброжелательного взгляда.

Станционная платформа была пуста, лишь переходила от скамейки к скамейке, собирая пустые бутылки из-под пива, пьяная, едва державшаяся на ногах и всякий раз, приседая за бутылкой, с трудом и беззлобно матерясь пытающаяся возвратиться в вертикальное положение женщина в рваной шубе, подпоясанной солдатским ремнем, и в стоптанных кроссовках.

Потом на платформе, громко лопоча на своем, непонятном ему языке, появились гурьбою дети, таджики или узбеки, а может быть, и чеченцы, из тысячами осевших в Подмосковье беженцев, чужих здесь и знавших, что они чужие, что их тут не любят и едва терпят,- это недетское знание Рэм Викторович угадал в их озирающихся с опаской и недоверием, похожих на спелые сливы глазах. Смуглооливковые их лица были покрыты грязными потеками пота - они волоком тащили на салазках, резко скрежещущих полозьями по асфальту платформы, тяжеленные мешки то ли с картошкой, то ли со свеклой, купленной, вероятно, на соседнем рынке. Но вопреки опаске и недоверчивости они весело, во весь голос над чем-то смеялись.

Дети... Он глядел им вслед, и сердце вдруг зашлось от жалости к ним. И только тут он обратил наконец внимание на присевшую перед ним на задние лапы приблудную собаку, не сводящую с него глаз, и ему показалось, что она глядит на него так же, как он на детей, сочувственно и с жалостью.

Когда дети поравнялись с пьянчужкой, та вдруг, собравшись с силами, выпрямилась во весь рост и, потрясая над головой пустой бутылкой, стала осыпать их такой грязной, злобной руганью, которую не часто услышишь и на подмосковных платформах, с такой оголтелой ненавистью в голосе, что они, с натугой волоча за собой салазки с поклажей, бросились бежать от нее в дальний конец платформы. Не поспевая за ними на своих разъезжающихся в стороны ногах, она запустила было в них бутылкой, но, замахнувшись, потеряла равновесие, села задом в не просохшую после вчерашнего дождя лужу и вдруг мигом успокоилась, будто нашла наконец удобное положение для тела.