Но он ни словом не обмолвился об этом новом и незнакомом ему чувстве, не чувстве даже, а скорее пред-чувствии, а Ольга и не услышала, не угадала эти его мысли, до него ли ей, и продолжала все так же спокойно и рассудительно говорить о том, как славно устроится судьба Миши, то есть о собственной смерти, которая была для нее лишь одним из огорчительных обстоятельств, ставящих определенные трудности перед тем, чтобы как можно продуманнее, осмотрительнее и дальновиднее устроить будущую - уже без нее - судьбу сына.
А Миша рассматривал - из одной вежливости, потому что он уже читал сочинения и посерьезнее,- книжки с картинками, которые ему принес Рэм Викторович, и, несмотря на запрет матери, поедал одну за другой конфеты "коровка".
И ни с ее стороны, ни с его - никаких "а помнишь", никаких попыток если не оживить, так хоть помянуть - добрым ли, худым ли словом - их общее прошлое. "А ведь было же, было, было!" - хотелось Рэму Викторовичу напомнить Ольге, но не осмелился, да и знал: не нужно. А будущего у них не было, и не только у Ольги, но и у него самого. Не станет Ольги, как не стало у него Нечаева, как не стало Анциферова, скоро уедет Саша со своим Анциферовым - мнимым внуком, которого, признаться, он тоже так и не сумел полюбить и, как и мнимого деда, называет про себя не иначе как Люцифером, "князем тьмы": увел у него дочку, единственного человека, в чью любовь к себе Рэм Викторович верил, а теперь вот еще и увозит за тридевять земель... конечно же, Люцифер, весь в деда!..
- Ты иди,- неожиданно сказала ему Ольга,- мне Мишаню обедом кормить надо, он при посторонних плохо ест. Хотя какой уж тут обед, когда он объелся твоими конфетами! А ведь говорила Саше, предупреждала: никаких сладостей не надо! - И при этом смотрела на сына с такой любовью и преданностью, что, понял Рэм Викторович, любой посторонний ей помеха.- Иди, еще увидимся, времени у нас еще вагон.- А посмотрела на него так, что он понял: приходить больше не надо. Кроме Миши, у нее на этом свете никого уже нет, и никто ей не нужен, а вот на том свете, сказала ему слабая и чуть насмешливая ее улыбка, на том свете отчего бы и не повидаться?..
Когда он уже был в дверях, окликнула его:
- Вот что... Не знаю, будет ли у меня время повидать Левинсона... Ему еще два года сидеть...
- Сидеть?..- удивился Рэм Викторович.- А что с ним стряслось, с Левинсоном?
- Ты откуда свалился?! С луны, что ли?
- С дачи...- невпопад ответил он, и в ответ увидел в Ольгиных глазах что-то очень напомнившее ему презрение, которое он прочел целую жизнь назад в глазах Анциферова на заснеженной скамейке у Большого театра.
- Тогда я и не знаю...- не могла решиться она, но все-таки решилась. Подошла к комоду, порылась на дне нижнего ящика, достала оттуда не то толстую тетрадь, не то конторскую книгу, неуверенно протянула ему.- Больше мне ее оставить некому. Вернется Исай, услышишь о нем - отдашь. Да он сам тебя найдет, он про нас с тобой знает. Читать тебе это не обязательно, да и ничего для тебя интересного, хотя наверняка не удержишься. И - никому ни слова, да ты и сам не захочешь. И иди, а то как бы не раздумал брать. Или я раздумаю. Положи в портфель. Иди.
В электричке, по дороге домой, Рэм Викторович, благо вагон был пуст, все-таки достал тетрадь из портфеля, заглянул в нее: то была не тетрадь, а лишь обложка общей тетради, а в ней, на папиросной тончайшей бумаге, листок к листку, аккуратно отпечатанные на машинке столбцы фамилий, имен и отчеств, против каждой фамилии стояли,- Рэм Викторович не сразу угадал, что они означают,- примечания: "58/1/а", "58/11" - почти все записи начинались с цифр "58", а рядом еще - "10 лет, отбыл 4". "8 лет, отбыл 2", "Помещен на принудительное лечение",- и он понял, что это списки арестованных, приговоренных, посаженных, высланных, упрятанных в психушки. Так вот в чем была Ольгина "левая работа", вот почему Саша на его вопрос отвечать не захотела! Вторая, другая ее жизнь, которой она заполняла пустоту первой и о которой никто, даже наверняка и Нечаев, не догадывался...
Но вовсе ошеломила его подпись, стоявшая под каждой страницей,- он заглянул в конец, всего страниц было восемьдесят четыре,- "Председатель Московской Хельсинкской группы Исай Левинсон".
Тот самый Левинсон, Исайка, как называл его снисходительно Нечаев, с которым он годы и годы пил водку в нечаевской мастерской и которого всегда считал хотя и искренним, честным человеком, но слишком восторженным и наивным, чтобы быть способным на настоящее, реальное и небезопасное дело...
На похоронах Ольги Рэм Викторович не был - она попросила новых родителей своего сына никого не оповещать, да уже и некого было.
К тому времени Саша уже уехала, так что и некому было поставить Рэма Викторовича в известность, а самому звонить - телефона у Ольги не было.
28
Теперь на не предполагающий, собственно говоря, ответа вопрос коллег и знакомых: "Как поживаете?" - Рэм Викторович неизменно отшучивался: "Доживаю свой век под забором",- что означает всего-навсего, что живет он безвыездно за городом, на даче, за высоким, в человеческий рост, дощатым забором. При этом он и сам слышит, как жалко звучит его шутка, и к тому же всякий раз вспоминает, что забор давно покосился и надо бы его починить, да руки все не доходят.
Он продолжает ездить еженедельно на заседания своего отделения в институт, но, отсиживая на них положенные часы, все больше помалкивает, да и его мнение, честно говоря, никому уже не интересно: время круто и необратимо изменилось, пришли, беспардонно расчищая себе дорогу острыми, натренированными локтями, новые, молодые, как уничижительно называл их некогда Нечаев, "искусствознатцы" с новыми критериями, вкусами и мнениями, которые Рэму Викторовичу тоже неинтересны, он не понимает их и решительно отказывается до них снизойти.
Впрочем, он и собственные воззрения на этот счет стал все больше подвергать сомнению, во всяком случае, былой увлеченности ими давно уже в себе не слышит и чувствует себя человеком, безнадежно отставшим от поезда - паровоз летит вперед неведомо куда, очень может быть, что и машинист этого не знает, и только и остается, что глядеть ему вслед.