Он понял: этими "делишками" сказано все, она ставит точку, и не только на так и не начавшемся, по сути, разговоре - "делишки" она произнесла так, будто дала ему пощечину, будто ничего общего меж ними уже не может быть.

- И все же я хотел бы тебе объяснить...

- Про себя или про Пастернака? - перебила она его.- Так про тебя я не хочу, не желаю, а про него ты тыщу раз мне, извини, талдычил, у меня уже лет с пятнадцати его стихи обратно горлом шли, и не потому, что такие плохие, а сколько можно?! В школе мне оскомину набили Горький и Маяковский, а тоже не самые плохие писатели, дома - ты со своим Пастернаком... Может, хватит? - В ее голосе не слышалось и намека на жалость, ни даже на презрение, одна с трудом сдерживаемая ярость, которая, еще одно слово, вырвется наружу, и тогда уж и вправду все будет кончено.

Ему бы промолчать, дать время и себе, и ей передохнуть, остыть, но не совладал с собой:

- Ты прекрасно понимаешь, что я хочу именно о себе...

- А мне все одно - что о тебе, что о...- не договорила, стряхнула пепел прямо на пол.

- Я твой, хочешь ты этого или не хочешь, отец...

- Я в этом меньше всех виновата! - дерзко, но и совсем по-детски огрызнулась она.

В эти слова - и он понял это - она вложила всю свою обиду на то, что, не обнаружь она случайно эту папку, отец, как всегда, не нашел бы ни времени, ни побуждения поговорить с ней по душам, попытаться узнать, кто она, какая, как живет, чем, о чем думает и чего ей в нем, в отце, всю жизнь не хватало. А не хватало, признался он себе с запоздалой виноватостью, всего-то ласки, любви. Но такой уж у них был дом, такая уж семья, что ни любви, ни ласки, одни только дела, дела, дела, и в этом смысле Саша была, если уж называть вещи своими именами, сирота при живых и таких благополучных, таких добропорядочных и довольных собою родителях.

Они помолчали некоторое время: Саша - глядя в сторону и все сбрасывая, пока не догорела сигарета, пепел на пол, он - глядя на нее и не зная, что ей сказать.

- С меня было бы довольно,- неожиданно для самого себя признался он,- с меня было бы довольно, если бы ты сказала, что презираешь меня...

- Презираю?.. Нет, всего-навсего стыдно. Если бы презирала, тебе что, полегчало бы? А мне каково бы?! Вот ты и сейчас, как всегда, подумал только о себе...

- Неправда! Я просто признаю за тобой право судить меня!

- Зачем тебе мое презрение? Зачем тебе знать, что я к тебе чувствую?

- Потому что мне нужно, понимаешь ли ты, нужно знать, и что ты хоть что-нибудь ко мне чувствуешь - любовь, ненависть, уважение, презрение. Хоть что-нибудь!

- Безразличие тебя устроит? - спросила она с вызовом.

Теперь-то все уже было, кажется, сказано, говорить, сводить счеты или объясняться навряд ли имело смысл.

Саша подошла к столу, взяла с него тяжелую, еще Василия Дмитриевича, а может быть, и его отца или деда, малахитовую пепельницу, вернулась в кресло, закурила новую сигарету, и все это молча, далекая и недоступная Рэму Викторовичу.

- Ты хочешь знать, как я к тебе отношусь...- прервала она наконец затянувшееся молчание, сказала это ровно, спокойно, будто речь у них шла о погоде за окном.- Я тебе скажу, если уж на то пошло, а уж твое дело - понимать или обижаться. Я тебя, представь себе, папа, люблю и маму тоже - голос крови, никуда не денешься. Но и - не более. А ненавижу и презираю и тебя, и ее - да, именно, ненавижу и презираю! - за то, какими вы стали, и, что ужаснее всего, на моих глазах, я уже не маленькая была, все видела, все замечала. Я вообще ужас до чего зоркая и приметливая! А стали вы... даже не знаю, как сказать... стали вы такие себе на уме и такие осторожные, будто из-за каждого угла ждете бяку какую-нибудь страшную, будто темноты, как малые дети, боитесь, и в ней вам тоже чудятся бяки и змеи-горынычи всякие, и потому вы ничего-то вокруг не видите, не замечаете, даже родной дочери...- Не дала ему прервать себя, сбить с мысли, отмахнулась рукой с погасшей сигаретой.- Знаю, что ты мне скажешь время такое было, Сталин и вся прочая гадость, страху по горло наглотались, а чтобы заглушить его, ты в свой модернизм, авангардизм, или как там его еще, с головою, словно под воду, ушел, тебе кажется, что так ты ужас до чего смелый и независимый, а все равно до холодного пота боишься, как бы тебе не досталось за эту смелость, и хоть и делаешь вид, что гордишься тем, что достанется, а все равно полны страху трусики, есть такое выражение, если ты не слыхал... А мать и вовсе вся в карьеру ушла, решила по глупости, что, если она записалась в те, которые страхи на всех напускают, так сразу и стала одной из них, можно жить с гордо поднятой головой, а на самом деле она теперь еще и того боится, что рано или поздно хватятся - не своя она, затесалась не на свое место, еще и партбилет отберут, а что у нее теперь, кроме партбилета, за душой есть? ничего. Это один среди вас всех дед ничего не боялся, ни на кого не хотел быть похожим, ни от кого не зависеть... Это моя большая беда, папа, что не на деда уродилась похожей, а на тебя с матерью, хотя вы, как вам кажется, такие разные, ничего общего. А на самом деле - два сапога пара. Только мне не по ноге они, я, слава Богу, на счастье поздно родилась... Я не хвастаю, не моя в том заслуга, но мне на ваше время, на ваши страхи и ваши делишки наплевать, для меня их нет и не было никогда. Я другая, только вы этого не заметили, не придали значения, и вся ваша любовь ко мне - знаю, знаю, любите! - в том, чтобы я стала такая же, как вы, только так, вы считаете, и можно меня защитить от этих ваших - ваших, а не моих! - страхов, а я не боюсь, мне до лампочки!

Говорила торопясь, сбивчиво, лихорадочно, будто опасаясь, что он ее прервет и не даст договорить.

Он поймал себя на том, что не слышит, что она ему говорит, этих безжалостных и справедливых слов, не в них было дело: его неожиданно и, может быть, впервые в жизни с такой ясностью и несомненностью ожгло сознание - она любит его, нет на свете человека, который бы его любил так, как любит она. С такой ясностью и определенностью он это сейчас понял, что зашлось сердце, и он едва мог сдержать слезы благодарности ей за то, что она вопреки, наперекор всему так его любит, и эта ее любовь - его и ничья больше: Ирина его разлюбила, кто знает, как прочна и как надолго окажется любовь Ольги, а Сашина у него - навсегда, что бы там ни было, и никому не под силу запретить или помешать ей любить его.