Это было так неожиданно и стихийно, что все "братчики" сначала ошеломленные, разразились дружным, весело добродушным смехом ...

- Ну, уж вы. Эка разоржались... обиделся Иван Трофимович. Подумаешь, пожалуй, что сами то всегда понимали... а коли понимали, чего же молчали? Небось такого не придумали... Ну - совсем разобиделся он - если я один дурак обрадовался, а вы все такие умные, так обсуждайте уж без меня ... А я пойду ...

{324} И он приподнялся и пошел было к двери. Его, конечно, остановили и уговорили. Хлопот с ним вообще было не мало. Мужик он был гордый и самовластный. Он так бесстрашно дерзил на сходах земскому, что подвел таки себя однажды под арест. - Как? арестовать? Меня? Нет, шалишь, руки коротки, - рявкнул он. - Только попробуй кто, подступись. И с этими словами он проложил себе дорогу к дому - сотские опасливо расступались перед ним - и через некоторое время выскочил оттуда вооруженный каким-то ветхозаветным пистолетом-самопалом (он сам палил, когда никто того не ожидал, но предварительно подолгу упрямился, если вы хотели произвести из него выстрел). В воздухе запахло делом "о вооруженном сопротивлении". Тогда "братчики" решили уговорить Попова, чтобы он сам согласился для виду "сесть" в холодную, обещая, что устроют ему самое веселое сиденье с гостями и даже с разрешением - ради этого особенного случая - "вина и елея". Он долго упрямился. Тогда Петр Данилыч нашел выход, заявив ему: "Ну, брат Иван Трофимович, шабаш; иди без рассуждений; братство так постановило". И гордый старик отправился беспрекословно. Нечего и говорить, что "сиденье" было сплошной комедией. Но земский был доволен, считая, что одержал победу... точь в точь, как "последыш" в поэме Некрасова "Кому на Руси жить хорошо".

Переход во враждебный лагерь Ивана Трофимовича нанес волостным воротилам последний смертельный удар. Он сам был соучастником их и потому смог доставить Щербинину данные, на основании которых тот составил целый обвинительный акт - список плутней и проделок, ужасающий {325} своим немым красноречием и убедительностью.

Но самым убийственным доказательством было личное выступление Ивана Трофимовича. Когда для расследования явился исправник с усиленной стражей, уполномоченный вызвать для подкрепления в любой момент воинский отряд, Попов, не жалея себя, на сходе принес публичное покаяние во всем, что делал вместе со своими прежними друзьями. Припертый к стене, уличаемый с документами в руках, Качалин совершенно потерялся. Кое-кто из его помощников, струсив, стали сознаваться. При виде этого ободрились самые робкие и смиренные мужики и довершили падение своего мучителя. С необыкновенной ловкостью Щербинин выставил всю агитацию, развитую группой, как простую защиту закона. Свою роль сыграл он великолепно. Попытки Качалина доказать, что под этим кроется крамола, что в обращение пущены нелегальные книжки и такие же лозунги, разбились о единодушный "заговор сочувствия" всего села. Революционная организация в деревне - по тому времени (1896- 1897 г. г.) была вещь настолько небывалая, что показалась исправнику злостной выдумкой уличенного плута. Качалину оставалось только хвататься за земского начальника и его покровительство: "вот Ерема стал тонуть, Фому за ногу тянуть".

Результат превзошел все самые блестящие ожидания. Вместо расследования о бунте и агитации, исправник привез в Тамбов доклад о злоупотреблениях по службе, хищениях, подлогах и превышениях власти... В итоге - распоряжение об отстранении Качалина от службы без права поступления и выговор земскому начальнику.

Не наказанным оставался только один из всей {326} шайки: местный помещик. И вот с головой, вскружившейся от успеха, крестьяне стали говорить о том, чтобы потребовать от него немедленного выезда в город, а землю его распределить между собою. Самые робкие и темные безудержно требовали этого шага. "Сами же нас разбередили, а теперь как до дела, так вы в кусты кричали они более сдержанным и осторожным "братчикам". - Так-то вы? А кто говорил: что земля не дело рук человеческих, и что поэтому никто не может ее присваивать? Кто говорил, что она - общая мать кормилица, что ею нельзя барышничать, что нельзя загораживать к ней доступ родным ее детям труженикам? Коли помещичье владение неправое, - долой помещика, туда же его, куда сбросили Пересыпкина и Качалина.

Сырые непосредственные умы темной массы от общей мысли перескакивали прямо к делу, не соразмеряя целей и средств, не взвешивая препятствий, наивно веруя в возможность добиться "царского распоряжения" везде, где за них - сущая справедливость. "Братчикам" приходилось туго. С одной стороны было ясно, что аграрные беспорядки кончатся расправой, которая унесет все плоды только что одержанной победы. С другой стороны, было не особенно приятно из передовых вожаков толпы, превратиться в живые тормозы движения, расхолаживать и призывать к терпению и осторожности. Чувства и мысли "братчиков" раздваивались и порой брал верх соблазн нового выступления, игры ва-банк, проникнутой своеобразным "героизмом отчаяния". Мне с Добронравовым пришлось укреплять их в занятой с самого начала позиции. Самым азартным и неукротимым был, конечно, Иван {327} Трофимович Щербинин, наоборот, раньше и прочнее всех утвердился на том, что идти на захват земли сейчас преждевременно; что по всей России крестьянство еще далеко не готово к восприятию такого призыва действенным примером, да и сами инициаторы нуждаются в том, чтобы духовно и организационно окрепнуть. С крестьянами пришлось таки повозиться, но в конце концов все обошлось благополучно.

Между тем, пропаганда путем бесед и книжек давала тоже свои результаты. Добронравов познакомил меня с кружком крестьянской молодежи, упивавшейся "нашею летучей библиотекой". Бр. Зайцевы, Концов, Щербаков и несколько других производили прямо удивительное впечатление. Способные, вдумчивые, одушевленные, непосредственные - они были, словно свежие полевые цветки, всем существом своим жадно тянущиеся к солнцу и раскрывающие свои лепестки его живительным лучам. И этим солнцем была правда социализма и революции. Было так радостно наслаждаться ароматом этих молодых душ, чистых и открытых во всей своей девственной непосредственности. Они немедленно образовали второе Павлодарское братство, пока только подготовлявшееся к действиям. Они считали себя как бы рекрутами второго призыва, ожидающими, когда падет или будет разорван первый строй, чтобы стать на его место.

Стоит отметить одну бытовую особенность: возрастной состав революционеров в деревне здесь, как и везде, был значительно выше, чем в городе. Революцию вел вошедший в лета крестьянин - средняк; молодежь терпеливо ждала своей очереди. Так, например, когда Щербинин впервые предложил всем {328} подписать "клятвенную присягу" в верности делу, то из двух братьев подписывался только старший, и его подпись, как "большака", считалась данной и за него, и за младшего - так же, как водилось в мирских приговорах.

С большим сожалением покидал я Павлодар, таким ярким красочным пятном врезавшийся в мою память, хотя и не думал, что почти никого из этих пионеров крестьянской революции мне больше не придется увидеть. Чувство беспредельной уверенности в них наполняла душу. Здесь не на ветер даны были тяжеловесные мужицкие "Аннибаловы клятвы" борьбы. И они сдержали эти клятвы. Вплоть до взрыва революции 1905 года Павлодар был застрельщиком движения в своем районе. По образцу Павлодарского "братства", вдохновляясь его примером, а на первых порах даже и уставом, стали образовываться, а затем принялись уже расти, как грибы, все новые и новые "братства". В 1905 году Павлодар был в открытом восстании. Его усмирили. Расправа была жестокой. Те самые смелые и великолепные деревенские парни, с которыми я по русскому обычаю крепко расцеловался при прощаньи, успевшие превратиться в большаков-домохозяев, были в первых рядах и первые поплатились. Многие погибли жестокой смертью: на смерть запоротые казацкими нагайками. Вместе с именем Ерофея Фирсина, их имена, из которых я запомнил братьев Зайцевых, Концова, Щербакова - должны быть святыми именами крестьянского социально-революционного движения, как имена его первых застрельщиков и великомучеников...